Сегодня хоронили Скрипача. Я ничего не мог сделать. Он умер ночью. Во сне. А я улетел. Я знал, что так будет, и не мог ничего сделать. Только улететь, что бы не видеть. А вернувшись утром и увидев глаза пса Пирата всё понял. Пират сам держался едва-едва. Он был очень стар. Когда мы с ним познакомились, он уже был стар и немощен. Только Скрипач держал его на этом свете. А сейчас Скрипач ушёл. Скоро уйдёт и Пират. Чёрт, я ведь птица – что мне до собаки? Но почему так больно? Скрипач умер. Почему так больно? Так не было даже тогда, когда зимний шквал, ворвавшийся в город с моря, поломал мне крылья, бросив со всей силы о старую липу. И замёрз бы я тогда. Насмерть. Совсем. Если бы не Скрипач с Пиратом. Уже в квартире Скрипача я узнал, какими могут быть люди, и какое вкусное овсяное печенье, если его размочить в молоке. Старый Пират грел косточки у батареи всю зиму, лишь изредка тревожа Скрипача походами на улицу. Тяжело скрипачу было, у него одной ноги совсем не было. Куда тут мои крылья поломанные. Ногу скрипач оставил на войне. Той, страшной, когда народ пошёл на народ. Я помню её. Страшно было. Даже нам страшно. Хоть и не голодно. Но я мертвечину есть не мог никогда, это удел стервятников. Они не птицы – они стервятники. Зима долгая, холодная, злая, крылья срастались плохо. Вечером, когда Скрипач заканчивал работу, мы садились ужинать и пить чай. А скрипач начинал свои бесконечные истории и рассказы. Он долго жил, и много видел. Про ту войну он рассказывал только весёлые истории. Рассказывал, как после войны вернулся домой и помогал «строить коммунизм». На деревянной культяпке скакал на завод, отрабатывал смену, приходил домой и смазывал растёртую до крови культю мазью, сделанной по маминому рецепту. Много всего рассказывал. Про жену свою, про сына. Жена давно умерла, а места в сердце для ещё одной не нашлось. Сын жил далеко, но звонил исправно. Когда звенел телефон, Скрипач вскакивал, и скакал на одной ноге из кухни, позабыв костыли, к телефону. Раз в неделю всегда звонил сын. И тогда лицо Скрипача разглаживалось от морщин. На несколько дней разглаживалось. Все называли его Ювелиром. Наверное, немногие из людей знали, что он не был ювелиром, он был Скрипачом. Я понял это, одним темным вечером, когда с моря налетел очередной шторм, и метал в окна горсти снега, завывая в чердачных окнах. Мы долго пили чай, Пират поел немного каши, и, прихрамывая, поковылял к батарее. Старые кости тепло любят. Скрипач долго молчал, глядя в кружку с остывшим чаем. Потом медленно встал, опёрся на костыль и ушёл в комнату. Я остался на кухне, мне тут нравилось – всегда уютно, тепло, и есть что поклевать. Старик долго чем-то шуршал в комнате, что-то тихо бормоча себе под нос. Вышел в кухню, неся в руках футляр. Я раньше не видел скрипок, не доводилось. Бережно, будто великое сокровище, достал Скрипач из футляра лакированную красавицу. Изящная, стройная, создана для того, что бы ей любоваться. Я пожалел, что раньше не видел скрипок. А потом, старик прислонился к стене, отпустил костыль и быстрым движением поднял инструмент…
Я понял, что много чего не знал в жизни. Скрипка засмеялась в руках Скрипача. Она смеялась, издевалась, манила в небеса. Я вскинулся взлететь, поддавшись порыву, но не зажившее крыло свалило меня на пол. Скрипка перестала смеяться и затихла. Только в тишине я понял, как колотится моё сердце. И тут скрипка заплакала. Тоскливо, жутко, надрывно. Я много слышал плача за свою долгую жизнь. Но не такого. Захотелось спрятать голову под крыло, забиться в дальний угол, под батарею, к Пирату. Скрипка выворачивала наизнанку душу. Перед моими глазами вставала ТА война. Сожжённые города, не похороненные солдаты, лежащие с открытыми глазами. Женщины и дети, горящие в огромных печах. Я сам стал одним большим узлом боли и плача. Никогда не понимал, зачем плачут люди. Сейчас вот понял. Скрипка звучала всё тише. Скрипка больше не плакала – она умирала.
Хоронили Скрипача. Только я, Пират, может ещё кто-то из людей, помнил, что старик Скрипач, а не ювелир. Я понял, почему плачут люди, понял это сейчас, когда сухонькое тело Скрипача лежало в красном гробу на табуретках посреди маленького тихого двора. Пират уполз в кусты. Он не мог смотреть на это. А я не умел плакать. Птицам это не дано. Внезапно, звонкий голос разорвал тишину дворика. Молодой мальчишка стоял около гроба, держа у губ трубу. И труба пела. Она не могла смеяться и плакать, как скрипка, но она могла ПЕТЬ. Пела обо всём, о жизни, о смерти, о тоске и печали и скорби. О хорошем человеке и правильных делах. Из мальчишки вырастет Трубач. Он уже почти им стал. Труба замолкла, глаза всех, кто был во дворе, блестели слезами. А я не умел плакать.
Катафалк отвёз Скрипача на кладбище, где трое полупьяных мужиков опустили его в свежую яму. Пират побрел из двора следом за катафалком. Прилетев на кладбище, я решил вернуться по пути, чтобы найти его. Не нашёл. Я летал кругами над людьми, и ждал, когда все разойдутся. Я ведь так и не попрощался со Скрипачом.
Кладбищенский сторож был стар. Он уже ничего не боялся и не умел удивляться. Но когда он увидел большого, чёрного как ночь ворона, бродящего по свежей могиле – он удивился. Он успел увидеть, как ворон выпустил из клюва красивую, розу. Не магазинную, а такую, которые только в запущенных садах вырастают. Несколько часов сидел ворон, опустив горбатый, посеребрённый сединой у основания клюв около могилы. Такого в своей жизни сторож никогда не видел, но научился понимать жизнь. Нельзя мешать друзьям, побыть наедине.
Семь лет подряд сторож видел этого ворона, прилетающего время от времени и сидящего на простой могилке с железным крестом. Он был готов поспорить с любым – иногда ворон плакал. Хотя возможно его подводили слабые глаза.
Через семь лет пришёл новый сторож. |