Утро было сумрачным. Когда рассеянное ноябрьское солнце коснулось Парижа, оно едва смогло пробиться через покров плотного тумана. Как и следовало ожидать, снег на мостовых превратился в порыжевшую жижу, хлюпавшую под ногами прохожих и колесами дилижансов. Рабочие уже вышли на улицы, готовясь к очередному тяжелому дню, спотыкаясь и поскальзываясь на редких ошметках снега, чудом не растаявших. Обычное утро Парижа: еще достаточно рано, город дремлет в туманных сумерках, но у заводов, питейных заведений и барж уже кипит муравьиная жизнь – тысячи крошечных блестящих от влажности телец, копошащихся в полумраке мостов и душных проходных, суетятся и касаются друг друга невидимыми усиками, чтобы молча разбежаться по делам. Усач Боден не спеша выходит из «Молодого лиса», прохаживаясь туда-сюда у дверей, вертя в руках и натирая грязно-белым полотенцем пузатую кружку. Глаза его напряженно всматриваются в туманный горизонт – начинающийся в нескольких шагах от него, – он что-то гудит под нос, ожидая непременного бедолагу, спешащего в его кабак по случаю предрабочего похмелья. Старик Пьер Мера снова за работой – штопает книги и колет шилом пальцы. Иногда он бормочет: «Работа спорится», при этом тяжко вздыхая – ночью прихватили сильные поджелудочные боли, поэтому старик старается колоться как можно чаще, отвлекаясь… Стоя на обдуваемом всеми ветрами перекрестке, маленькая Эжени пытается согреть озябшие руки. Рано утром она выходит на один и тот же перекресток, держа в руках корзинку с розами. В ноябре розы – величайшая редкость. Изредка пройдет парижский щеголь, да к тому же романтик, в такую рань ищущий розы для своей мирно спящей в кружевах пассии. Не гнушаясь простенького платья и местами дырявой шали юной торговки розами, он запросто подхватывает ее под локоть, почти щека к щеке, дабы насладиться ароматом цветов, и, также преспокойно заплатив за крошечное нежное чудо посреди холода – едва распустившиеся розы, - исчезает в тумане, стараясь идти как можно быстрей, лишь бы никто не уличил его в постыдных действиях. А Эжени ждет следующего покупателя, меняя попеременно руки, чтобы засунуть особенно замерзшую в складки шали. Вся парижская интеллигенция безгранично ценит здоровый сон, поэтому на рассвете, когда оживают заводы и улицы, она предпочитает оставаться в постели, мотивируя это тем, что лихорадочные ночные бдения над еще не дописанной поэмой о трех главах совершенно изматывают организм, созданный для непрекращающейся литературной деятельности. И во снах их преследует «трехглавая» поэма, кружащая над ними вороном, предвещая беду или абсолютное душевное расстройство. А вот вшивый мальчик, проснувшийся по нужде, застывает у окна, не в силах оторваться от волнующего зрелища солнца, утопающего в похожем на кашу тумане, и выступающих из этой каши углов зданий. Он еще сам не знает, что увиденное слишком прочно засядет в его расчесанной голове. Тем временем, когда Париж медленно, но верно оживал, готовясь к насыщенному дню, в скромной гостиничной спальне проснулись двое. Медленно, как ленивая кошка, женщина встала, наконец, с постели, подошла к окну и выглянула наружу. Серо-рыжая улица не вдохновила взгляда ее усталых, узких, на восточный манер, глаз, и она отвернулась. Мужчина лежал и курил. Была в нем та неуловимая, но в то же время пленительная небрежность: в позе, расслабленности рук, держащих трубку, в задумчивом худом лице, не выражающим ничего – незаметный, как предмет меблировки, идеально вписывающийся в небрежную атмосферу дешевого номера. Его спутница, казалось, заразилась этой атмосферой – тягучая, плавная, как туман за окном, она стояла какое-то время, застыв в тени тонких кисейных занавесок, бросающих прозрачные узоры на ее аристократично-белое тело. Откуда-то снизу, с улицы, донесся шум, а потом наверх, к крышам поплыли звуки настраиваемого аккордеона. Не дожидаясь музыки, женщина быстро накинула халат и попросила чаю. Потом уже, снова у окна, она сидела, поджав под себя ноги с полными белыми икрами, в кресле, потягивая задумчиво чай и слушая, как невидимый аккордеонист выжимает все соки из своего старенького инструмента. Двое молчали. Наконец, безмолвие нарушил мужчина: - Нина, какая странная причуда – снять на ночь эту комнату. Эту дыру, я бы сказал. Я всегда чувствовал, что ты крайне загадочная женщина, но эта ночь… Нина, неужели тебе надоели шелковые подушки? Никогда тебя не понимал и не пойму, увы, Нина, - подперев рукой голову, мужчина внимательно посмотрел на спутницу. - Не поймешь, «добрая душа», Альфонс…, - протянула мадам де Вийар, а это была она, не оборачиваясь, изучая рассеянным взглядом оконные ставни. - Но почему, Нина? Твои фантазии воистину пахнут дурными наклонностями. Как бы мне ни было неприятно об этом говорить. - Я не держу. Я возьму дилижанс, деньги на него у меня, ты знаешь, есть. - Ты гонишь меня, Нина? - Не гоню, - женщина, наконец, обернулась, смерив Лемера долгим взглядом прищуренных глаз. – Я ли имею право тебя прогонять? А понимать меня я не прошу. Я и сама себя частенько не понимаю. А тебе нужно понимание моей женской изменчивой натуры? - Нина! – воскликнул в нетерпении Лемер. - Посмотри в окно, - мадам де Вийар привстала, подзывая мужчину к окну. Поза ее была напряжена, смоляные волосы, в которых мелькала седина, рассыпались по плечам, поутру спутанные и блеклые. – Какая скупая городская романтика! Узкий переулок, туман, аккордеонист в тумане… посмотри на эту бедную комнату, ставшую для нас приютом, на одну ночь. Сегодня же мы вернемся обратно, в шелка, меха и позолоту, в привычную жизнь. Мы будем пить бордо и собирать салон. Но разве это не прекрасно – очутиться по ту сторону, сыграть роль, на время, на одну ночь! Посмотри! – улыбаясь, Нина выпрямилась, торжествующе глядя сверху вниз на Лемера. - Все-таки ты безнадежно сумасшедшая, Нина, - выдохнул, восхищенный этим зрелищем, Альфонс. – Чего ради бросать все, бросать гостей, бежать, окольными путями, под покровом темноты, будто воры или убийцы, найти дешевый отель, назвав чужие имена, снять полупустую комнату, а теперь так бесстыже выставлять себя напоказ, в окно! Рано или поздно ты вообще убежишь от меня, пока я немного зазеваюсь, захотев вдруг стать бродячей актрисой. Или потащишь меня с собой, прочь, неведомо куда. Нина…, - Лемер говорил это, задумав немного уколоть сумасбродную подругу. - Ну и что? - Нина, все же я ожидал от зрелой женщины больше практичности. Смех Нины стих и воцарилась тишина, звонкая и пронзительная. Натянутая, как струна, всем телом, женщина, вдруг обмякла, и Альфонс, было, простер к ней руки, боясь, что она упадет со своей, смехотворной, но все же высоты. Не давшись, мадам де Вийар опустилась в кресло и замолчала, уставившись в окно. Лицо ее оставалось непроницаемо, только пальцы лихорадочно сжимали подлокотники, а прямая упрямая спина выдавала в ней крайнюю нервозность. - Да, я немолода, - легкая тень легла на лицо Нины. – Да и что говорить: я стара. - Нет, нет, Нина, ты не стара, - Альфонс заметно побледнел, невольно отступая назад. - Послушай меня, Альфонс, мой мальчик, - тон мадам де Вийар окончательно изменился: голос ее теперь звучал глухо и слегка дребезжал, как будто и в самом деле принадлежал старухе, - множество людей каждый день напоминают мне о моем возрасте, о возрасте потерянных надежд. Сама бы я навсегда вырвала эту цифру из своей памяти, и так переполненной воспоминаниями. О моем возрасте говорит даже мое лицо, мое тело, ты чувствуешь, как держишь в объятьях дряхлую обрюзгшую старуху, касаешься осторожно, будто сейчас, в этот самый момент она превратится в пыль, прах, червивое яблоко. Ты не видишь во мне той юной девушки, которая где-то глубоко внутри еще жива и готова родиться заново. Ты видишь мое тело. И мои шелка. Ты считаешь непосредственность ребенка во мне нездоровыми отклонениями, инфантильностью, но ты прав, я стара, а поэтому имею право на последнюю роль, - голос женщины почти превратился в шепот, а вся она сникла и еще более побледнела, будто и вовсе не имела крови. - Я знаю одно: если бы судьба дала мне второй шанс – изменить мою жизнь, вновь став молодой, я точно уверена, что я оставила бы все на своих местах. Лишь сейчас я в полной мере осознаю важность времени, с высоты своих лет, важность, которую я никогда бы не отметила для себя, будучи юной ветреной особой. Я стара. И вы с Клодом скоро покинете меня, увидев во мне лишь обрюзгшее тело и мертвый холодный шелк. - Нина, - Лемер взял ее похолодевшие белые руки в свои, запинаясь и закусывая нервно губу, - не говори такого. Неужели мы хотя бы раз могли подумать о том, чтобы уйти от тебя, Нина? - Клод влюблен, - голос Нины дрогнул. – Он не остановится, он женится на маленькой торговке. - Нина, он отрезанный ломоть, Нина, Нина, - Альфонс повторял ее имя, стараясь заглянуть женщине в глаза. – Даже если он останется с ней, рано или поздно он затоскует по тебе и по времени, проведенному у твоих ног, в твоем салоне, он приползет, умоляя простить его и вернуть. - Клод прав, она не такая, как я, - задумчиво произнесла мадам де Вийар, - она молода. - Послушай, Нина, в этой пустышке нет ни на гран того ума и шарма, который бурлит в тебе, как в котле твоей необыкновенной натуры. - Льстец, - это слово Нина выплюнула в лицо Лемеру, чувствуя, как дрожат губы. - Клод умрет, а я останусь с тобой, вечно, Нина! Лемер подхватил, зашедшуюся внезапно в рыданиях, женщину, вцепившись в нее, в ее белое тело, в спутанные черные волосы, будто желая поглотить ее целиком, вжать в себя, чтобы остался след. Чувствуя ее слезы на коже, Альфонс поежился. Лишь на губах его застыло жесткое упрямое выражение. |