Над морем, туч просмоленным тряпьем, луны огрызок смотрится в своем латунном блеске, точно в петлице вытертый кубарь. Жаль, преломить хлеба (что там стопарь) во-первых: не с кем,
а во-вторых: увы, не при хлебах. Как говорят в народе: «на бобах» - исчадьях сора. А календарь, (от чьих щедрот бобы), как ртутный столбик лихорадочной судьбы, уперся в сорок.
Уперся, точно взгляд в ту полосу, где горизонт, похожий на косу, нашел на камень. Уперся Одиссеем – лбом в фальшборт останков, что нашли последний порт. И над волнами
взовьется крик, не ведая лексем. И скалясь, лязгнут челюсти, совсем как зло и сухо звенит рычаг,отбросивший чеку... А нежность губ, облюбовав щеку, лаская ухо,
перекрывая шум прибоя, скрип цепи - Калипсо нежно-упоительным: «Поспи… Еще так рано…»
...забросив поприще мужчины и отца, читая будущее пальцами слепца на дне стакана;
наивно веря, что могу предостеречь, и то по-ангельски касаясь женских плеч, то по-медвежьи; собрав себя из выброшенных запчастей, из чьих-то нервов и костей, словес клетей - на побережье
стоишь, качая лошадиною башкой на человеческих плечах, и ждешь с тоской, пока пришпорят, чужим кентавром среди марсиан. Лишь гулко кровь звенит в ушах, и океан протяжно вторит,
и эти сутры, что с годами все нужней, на человеческую речь никто уж не перетолмачит…
...совсем как Таня, что доверила воде все дорогое, все, что есть, и вот – в беде, и горько плачет -
совсем как Таня, я стою на берегу. Но ничего уже не сберегу помимо боли. Все остальное, жизнею горя, то проклиная меня, то благодаря в былой неволе,
уходит в море не прощаясь. Не простив. И, оглянувшись, застываешь, как Юдифь уже покоен. И соль морская каменеет на груди, и бесполезно прав, и до смерти один, как в поле воин.
- - - - -
…к чему все это -
так много точек, запятых. Так много «как», что спотыкается не то, что глаз – рука. И эту немощь ты мне прости, родная речь, я все пропил. На небожителя нет времени и сил, да и на нем уж
живого места нет, поди, от слез, нытья, от вопиений «почему же я?!» - всего, чем чадит моя душа, сжигая его дар. И холостой в свисток уходит пар, кипенья ради.
Теперь кипит волна. Ты не спасен. Как Одиссея борт, прибоем занесен. Потрогай - вот он. Глядишь назад. Скрипишь, как та арба. Не научила ничему судьба супруги Лота.
Глухой к друзьям, к спасению глухой, на нашем судне самый я плохой впередсмотрящий…
- - - - -
...и ждешь с мольбой от прошлого, от снов, как от каких-то немудреных слов, от настоящих,
что вновь начнет натягиваться нерв, точно струна, когда из высших сфер, о книгах, волках, с пластинки езженой Высоцкий захрипит. Еще не ведая, что у тебя стоит на книжных полках,
и что в мальчишке молча берегли, словно схороненные заживо в пыли, архистратиги. И это пыльное сообщество бытий еще не копии твоих перипетий, а просто книги.
Еще не ведая, еще и не творя, вдруг от набора слов, знакомых с букваря заледенея, от оборвавшегося счетчика «ку-ку», прочтя, как в зеркале, предсмертную тоску Хемингуэя.
Еще с Брет Гардовских и Купера страниц жжет то ли кровь бродяг-самоубийц, толь хромосома. Еще жива, но не рассказывает мать, что можно где-то еще жить и ночевать помимо дома.
И за границу государства - ни ногой. Еще не пробовал прокуренной строкой по нервам бацать. Еще о стену не умея головой, любви безвестной невеликий часовой, в свои двенадцать
стоит под окнами с морозного утра. Но что хотел сказать девчонке со двора – не помнит мальчик…
- - - - -
… а океан прядет: «волна, волны, волне» и взгляд скользит по серебристой бахроме как танин мячик.
|