Литературный Клуб Привет, Гость!   С чего оно и к чему оно? - Уют на сайте - дело каждого из нас   Метасообщество Администрация // Объявления  
Логин:   Пароль:   
— Входить автоматически; — Отключить проверку по IP; — Спрятаться
Так я и знал наперёд,
Что они красивы, эти грибы,
Убивающие людей!
Исса
Chaplin   / Остальные публикации
X-rays
X-rays

Где-то на окраине небольшого городка, что скромно пристроился на берегу Средиземного моря, разыгрались нешуточные страсти. Клод Альдагар, смешной старичок с огромной лысиной на затылке, которую тот прятал под черным париком, похожим на подошву старого башмака, кричал и топал ногами подобно капризному ребенку. Из его беззубого рта сыпался нескончаемый поток слов:
- Где этот плут?! За что только Господь послал мне его?! К чертям! Все к чертям! Он поплатится еще! Глупец! Как посмел он обокрасть меня?! Неужто этот невежа думает, что это сойдет ему с рук?!.. - он еще долго не мог успокоить в себе зверя. Вокруг этого гама скопилась уже приличная толпа. Высокий, не по годам седой мужчина едва протиснувшись сквозь любопытных глазеющих зевак, подошел к Альдагару и, нахмурившись, спросил:
- В чем дело? Почему здесь так много народа?
- Все вон! - взревел старик, будто очнувшись, и сразу же толпа рассеялась, словно и не было ее вовсе.
- Так что здесь произошло? - скрестив руки на груди продолжал интересоваться мужчина, чья голова светилась неистовой белизной на фоне нелепого парика Клода.
- Посмотри туда! Ты видишь! Сейф пуст!
- Как пуст?! Но это невозможно! - казалось, что мир сейчас опустит на них свои бессмертные крылья... безумию тут самое место.
- Вот так!
- Кто? Кто посмел?
- Ты сам разве не знаешь? Этот плут Лоренс еще мне заплатит.
- Лоренс? Ну конечно... я найду его, он далеко скрыться не мог.
- Не смей и думать об этом, я сам его достану, все же это мой сейф!
- Посмотрим... - едва прищурив глаз, прошипел седой человек и вышел, оставив Альдагара наедине с собой. Видно, у него были свои счеты с этим самым Лоренсом. Или, может быть, с тем, что было в сейфе.

1 глава
Энн Роудер была известна своим несложным характером. При встрече с ней любой мог надеяться на ее причудливое "чао" и даже на что-нибудь более интимное, хотя все вокруг едва ли занимало ее нестройный разум. Она, кажется, всегда была в себе. Там интереснее, там все свое и никому до этого нет дела.
Письма - вот ее единственная хандра. Энн писала их каждому своему любовнику, когда тот становился бывшим, а это случалось часто, слишком часто, если сравнивать со среднестатистическими данными. Впрочем, ее не волновала статистика.
Морган Тьерри - ее последняя страсть... как же он ей надоел своими вечными упреками, как выводили его постоянные измены, но все же она любила его. Крепко сложен, беспечный взгляд, расточительные наклонности, изменчивое настроение, достаточно ума и самонадеянности, искрометные шутки, хоть и грубые под час - все это так нелепо сочеталось с его странной привычкой во всем винить добродушную мамашу, что вроде бы избаловала его своей дурацкой любовью. И как бы там ни было Энн почему-то любила его. Наверное, чувства давно перестали будить в ней женщину, которую боготворят, в ком видят будущую жену.
Она наступала на одни и те же грабли всякий раз. Эти грабли, кажется, она сама носила с собой всегда и в нужный момент, где ей стоило оплошаться, их необходимо было только положить на дорогу. И дороги те словно исподтишка хамили ей и давились от смеха... Ну кто еще может так хаотично жить?!
Целых три месяца провстречались они - это был рекорд. Когда отношения перешли в зону интимности, все вдруг прекратилось и на горизонте замаячила фигурка свирепой противницы, что ненароком хотела увести добычу. Энн этого допустить никак не могла. К тому же, она успела привыкнуть к теплоте его тела, ко вкусу его ушей и запаху волос. Нет, отдавать уже пойманную жертву было невыносимо жалко, да и разве справедливо это? Вот только, кажется, сам Морган так не считал. Он рвался на волю, как маленькая птичка из клетки, но Энн никогда не приковывала его к себе, а тот делал вид, что будто она и шагу ступить ему не дает. Такое унижение... да катись ты к черту, кричала она ему вдогонку, когда тот бежал от нее со всех ног. А по раскрасневшимся щекам струились ручьи слез.
Он просто трус. Всего лишь еще один трус. Да сколько же их на этом свете?! И если бы он был ей безразличен, она отпустила бы его без всяких мыслей, но Морган остался в сердце Энн и то потихоньку чахло теперь от невозможности припасть к его груди, такой нужной именно сейчас, в минуты дикого одиночества.
Энн все же не вытерпела и, набравшись побольше смелости, пришла его навестить. Дом, где бывало всякое, и ссоры и страстные сцены любви, она встретила убогой насмешкой и без особых чувств нажала на звонок. Дверь отворилась - на пороге стоял он, беспечно остывая от призрачного света, что струился сквозь кроны деревьев.
- Привет, - ей казалось, этим словом можно сказать многое... дескать, вот она я, пришла любить тебя, как прежде, и все прощу, ты нужен мне, я без тебя никто...
- Привет, - и где та былая нежность? Все, ее нет больше в этих чужых глазах.
- ...ну, - я замешкалась, - может, пригласишь меня в дом?
- Конечно, проходи...
Энн прошла в знакомые апартаменты. Все тут было по-прежнему, только вот запах... странный женский запах. Или все это только казалось Энн. Да нет же, все сомнения развеялись, как только непричесанная женщина в едва улавливаемом одеянии вышла навстречу гостье.
- Здравствуйте, чем обязаны? - Энн смиренно улыбнулась - это даже не та, к которой Морган ушел когда-то от нее. Новая пассия.
- И сколько вы вместе?
- Простите...
- Сколько вы вместе? - Энн съедала горькая обида.
- Около двух недель, - вмешался Морган.
- Почему это вас интересует? - насторожилась женщина, а Энн чуть не расплакалась - они были вместе три месяца, и он раз пять приглашал ее в дом переночевать, не то что звал жить вместе? Глупо, но ей захотелось врезать этой нахалке в лицо, и она едва сдержала себя. Впрочем, наверное, зря.
- Это Глория, познакомься. У нас в четверг свадьба - вот приглашение, - он протянул ей красочную открытку, - приходи, мы будем рады видеть тебя...
- Конечно, - сказала Энн, а на языке вертелось: "Ты издеваешься?". Она потерянно взяла то, что ей настойчиво вручали и поплелась к выходу.
- Что, даже чаю не выпьешь? - выронил Морган, а Энн уже закрывала за собою дверь.
Такого унижения еще никто не дарил ей по поводу истощения чувств. Она нервно сняла с пальца кольцо с крошечным бриллиантом, что Морган преподнес ей, когда их отношениям стукнул месяц. Ей показалось тогда, что это хороший знак, и Энн была действительно счастлива, хотя видела как ее "суженый" бестактно изменяет ей. Хотелось верить в сказку, которая сейчас безжалостно обжигает, превращаясь в страшную, серую быль.
- Лучше бы меня машина сегодня обрызгала грязью с ног до головы! - прошипела Энн, стоя на перекрестке и разрывая на кусочки проклятое приглашение, словно свидетельство своего позора... через мгновение какой-то лихач выполнил ее пожелание, и настроение на целый квартал вперед было благополучно испорчено, - отлично!..

2 глава
Тени скользили по стенам дома и падали на остывающий асфальт после долгого жаркого дневного солнца, которое зло улыбалось каждому, кто хоть раз решался взглянуть в его круглое лицо в расцвет сил. Теперь его власть над задушенной землей отвоевывала неприкосновенная ночь, спускавшаяся медленно, но неожиданно просто. Каждый день был похож на предыдущий, не было никакой необходимости обращаться к ясновидящим и астрологам, чтобы знать следующий день в мельчайших подробностях. Тиона все хорошо понимала и не брыкалась, чтобы защитить свои бледные ноги от палящего солнца неумолимой судьбы.
В тот день, когда она нашла зеленую книгу на непонятном языке, Тиона вдруг зашмыгала носом и решила все-таки взять больничный, предпочитая смерть от скуки, чем от простуды. Дойдя до дома, где она жила когда-то вместе со своими родителями – мистером и миссис Лоренс, Тиона чуть дыша набрала номер телефона, выученный наизусть как молитву, и, услышав длинные гудки, побрела по террасе к зеленой двери, украшенной по-детски наивно для прошлого Рождества. После пяти нервных звонков дверь открыл седой высокий мужчина с грязно-голубыми глазами, как пасмурное небо в марте. Давид Лоренс – отец Тионы – был серьезен и хмур, будто кто-то пытался покушаться на его любимую дверь.
- Что звонишь, как будто у тебя ключей нет!
- Папа, ты же знаешь, я потеряла их еще месяц назад!?
- Да, но на прошлой неделе ты получила новые!
Тиона с недоверием заглянула в маленькую розовую сумочку, где обнаружила пару связок ключей… Лицо мистера Лоренса залилось алой краской и напряжение перекосило его толстые румяные щеки. Казалось, сейчас он взорвется, как вулкан, долго молчавший и только ждавший нужной минуты для своего эгоистичного проявления. Тиона была готова закрыть глаза и уши, лишь бы не видеть и не слышать теперь ни единого слова и жеста ее несдержанного отца. Но тут Лоренс потупил взгляд, взял маленькие плечи дочери в большие руки и рассмеялся неистовым смехом, чуть было не подавившись собственной слюной. Вот так нелепые ситуации между тираном-отцом и хулиганкой-дочерью переименовывались то в казусы, то в парадоксы, теперь же мы имеем дело с шуткой, совсем нелогичной.
За обедом все молча ели земляничный пирог, который хоть и был приторно сладким, но все же давал почву для хвалы небесам. София Лоренс, изрядно потолстевшая за последний квартал, как всегда ела вдвое больше остальных.
Ее волосы обрели несносный цвет – что за привычка вечно удивлять, причем всегда неприятно! Голова почтеннейшей Софии Лоренс светилась ярко-фиолетово на фоне пожелтевшего платья, которое, возможно, помнило еще семнадцатый век. Глава семьи и неповторимая сплетница, она никогда не унывала и держала мужа подле своих ног. Тот, немного робкий, давал ей уроки гнева каждый воскресный день, а София делала вид, будто ее желания, вновь не реализованные, нуждаются в осуществлении, не то вся их первоначальная красота будет витать где-то в другой области роскошной жизни. Тиона не любила с детства эти глупые тихие обеды - мирные часы перед долгой и непрерывной войной, только поэтому лишь иногда с неохотой приезжала на выходные в дом своего быстротечного детства. Она часто украдкой скрывалась от глаз отца и матери в этом большом, пустом доме с приведениями в виде плотно набитых шкафов и блестящих лакированных комодов. Теперь же ноги несли ее сюда лишь с одной единственной целью – она хотела смотреть в лица своих родителей каждое воскресенье, чтобы найти там хоть каплю нежности и любви, которую так редко она видела в лицах окружающих и которая так часто скользила по небритым щекам отца, и Тиона любила его, хотя мистер Лоренс в этом очень сомневался. Что же касается матери, то естественная любовь дочери к отцу вызывала в ней одно раздражение, потому как сама София не имела родных детей, так что стоит именовать ее грубым и черствым словом мачеха. Она, хоть и рождена была женщиной, все же не нуждалась в таком сакральном действии как рождение ребенка и всякая инстинктивная привязанность и дружба между родителями и детьми вызывала в ней неприязнь и отчуждение.
В год, когда умерла Мирона, мать Тионы, женщина с голубыми глазами, пепельными волосами, которые падали на ее плечи словно шелковый платок, и очень худыми и напряженными плечами, выдававшими ее трудное рабочее прошлое, Давид поседел и не мог найти себе места среди огромного, но столь же одинокого и опустелого дома с двумя детьми на руках. Брат Тионы – Жак – был назван в честь прадедушки француза и имел такие же широкие и упрямые челюсти, такой же благородный нос и смолистые волосы, но весь его облик рисовал непримиримого горца, а не утонченного французика, который любит поэзию и романтику. В девять лет ему давали одиннадцать. Тиона очень гордилась своим братом и в школе часто хвасталась одноклассникам, придумывая невероятные происшествия, происходившие с Жаком, из которых тот выкручивался как герой. Потом, когда в жизни Давида появилась София, он совсем сник, поначалу вцепившись в нее обеими руками, а затем уж она не давала ему спуску, воспользовавшись его горьким положением и подавленным настроением. Давид подчинился ее власти полностью. Тиона кое-как смирилась с этой новой хозяйкой. Новоиспеченная миссис Лоренс возненавидела эту крошечную четырехлетнюю девочку, так похожую на свою мать, с первого взгляда. Впрочем, ее столь непоколебимое чувство было взаимным. Жака она боялась и всячески старалась приручить его, а тот время от времени подкладывал кнопки в ее туфли. Жизнь превратилась в невыносимую каторгу для детей, еще помнящих родной, безумно нужный запах мамы, который каждое утро нежно обдавал наивные сердца своей неподдельной теплотой. Страшные вечера казались бесконечно скучными без тех добрых сказок, что с такой лаской в голосе рассказывала некогда живая, теплая мама. Как трудно было теперь заснуть, не получив тот драгоценный поцелуй и незаменимое «спокойной ночи» в ужасно опустевшей спальне, где, казалось, скопились все несчастья мира. Как невыносимо сложно было смириться с новой «матерью» в то время, когда настоящая, неимоверно дорогая мама еще жива в никогда не угасающей памяти осиротевших детей.
Назвать эту чужую тетеньку матерью... нет, это было бы предательством.
Однажды София поймала мальчишку за ухо в самый неподходящий момент, когда тот ссыпал в ее любимый суп целую пачку соли. Паршивец настолько обнаглел, что даже осмелился огрызнуться. Ну, нет, такого она вытерпеть не могла и, предварительно отлупив его посильнее, увела в темную кладовку, где хранился разный хлам, что было жалко выбросить. Посадив его под замок, она с невинностью на лице помогала отчаявшемуся отцу искать потерянного сына целую неделю. Потом, все же одумавшись, София вдруг поняла, что девятилетний мальчик, как, впрочем, и взрослый человек, не сможет прожить без воды и пищи целую неделю. Ужас и страх неминуемого наказания сковал ее тело и ночью, вся в слезах она спустилась на первый этаж с мешком в руках. Нервно и торопливо перебирала она маленькие и большие ключи, но нужный все не находился.
- Тебе не спится, дорогая? – голос с лестницы был глух и, казалось, сон еще держит в своей власти его обладателя.
София с растерянностью подняла глаза. На верхней ступеньке стоял Давид, потирая опухшие глаза массивными ладонями. Он не спал вот уже семь дней, донимая бедняжку жену разговорами о Жаке, полиции, которая стояла на ушах по его вине и перспективах. Давиду никак не верилось, что с сыном могло произойти что-то страшное... он просто сбежал в надежде пощекотать родителям нервы, в отместку за то, что он привел в дом другую женщину, словно запретив этим думать о матери. Давид все это понимал, но как объяснить ребенку, что ты любишь его так же, как и прежде? Он не знал, но готовил признательную речь.
- Иди спать, я сейчас только… выпью молока, а то что-то в горле першит.
Давид постоял еще мгновение и как сомнамбула направился в спальню, сильно топая.
- Подожди… ведь если он того… ну… то должен же быть запах… - шепча себе под нос, София наконец нашла ключ и отворила дверь. В кладовой никого не оказалось.
- Странно, очень непонятно… куда же он подевался?… ну, да ладно… раз тела нет, то нет и наказания… и всяческих проблем. Побегает, и прибежит, как миленький...
С тех пор Тиона полюбила гулять по пустым комнатам в одиночестве и разговаривать с предметами, к которым когда-то прикасался ее брат, которые он ломал, а потом чинил; она часто размышляла о его судьбе, ведь ни она, ни ее отец даже не догадывались о том, что произошло. Ее воображению рисовались жаркие африканские страны, о которых Жак мог рассказывать раньше часами. Невероятно сложно ей было привыкнуть к мысли о том, что сегодняшний день, так же как и завтрашний, пройдет в мучительном ожидании возвращения Жака.

3 глава
- Ты будешь до скончания жизни сидеть под замком!
- Но папа...
- Замолчи! Ты предала меня!
- Я тебя не предавала! Что ты говоришь?..- Эрика рьяно защищала собственную честь, тщетно пытаясь отмыться, чтобы чистой казаться отцу. Все зря. Ничего не могло разубедить этого грозного старика, и даже дочь сейчас была для него чужым человеком, замышляющим зло против него.
- Ты спуталась с этим бродягой! Как ты могла? Ты меня опозорила! - неистово кричал Альдагар, а Эрика обливалась слезами. Она и сама теперь не могла понять, в чем ее ошибка, где она провинилась, чтобы в конце концов так больно упасть.
- Папа, я люблю его... мне больше нечего тебе ответить...
- Любишь?! Любила. Это я тебе простить могу! Но если ты до сих пор влюблена в этого проходимца Лоренса, ты мне не дочь.
- Почему ты так несправедлив?! Я в праве любить того, кого мне захочется!
- Но если ты любишь Лоренса - это значит, что ты на его стороне! Ты за моего врага! За врага родного отца!
- Я уверенна, что это не он обокрал тебя... Это кто-то другой, - шептала раскрасневшаяся девушка, сама не веря в собственные слова. Как она могла так беспечно отдаться чувствам, что не заметила подвоха? О чем сейчас жалеть? Разве ей не видно, что бесполезно в чем-то винить себя?..
- Ты сама вслушайся в то, что ты мне говоришь. Это все нелепо... - смеясь от дикой боли, твердил Клод, желая расстаться наконец с этими подлыми стенами, отнявшими у него веру в людей. Самых родных ему людей.
- Папа, я не хочу в это верить... прости.
- Я вижу, что ты глупо ошиблась. Тебя использовали ради корысти, а ты все еще веришь в чудеса! - хохот, безжалостный хохот, кажется, готов был похоронить не смыслящую уже ничего девушку, - мне странно: в кого ты такая? Видно, в мать. Она так же как и ты была невероятно глупа! Ты знаешь, я, наверное, покажу тебе, как стоит забывать... Я пришлю тебе в подарок на день рождения голову твоего проклятого любовника!
- Отец! Ты обезумел! Ты же не убьешь его, ведь нет...
- Ведь да! Он обокрал меня! Украл дочь! - Альдагар хлебнул вина и вышел из комнаты. Послышались его неровные шаги - они удалялись. Кто-то робко просунул голову между дверью и косяком:
- Хозяйка... я закрывать вас пожалуй не буду, но вы отцу не говорите. Он приказал.
- Как хотите... - Эрика едва договорила эти слова и с грохотом разрыдалась. Из ее груди вырывалось что-то, она вся истязала себя. Никогда еще она так не плакала, отдавая слезам все, что было в душе... Она укуталась теплым одеялом и уснула в конце концов, не видя больше причин рыдать, и попросту не осталось сил. Судьба теперь казалась черной ночью, а Жак - лишь скомканной чьими-то чужыми руками тенью.
День был странен и угрюм в отражении прозрачно-зеленоватых стекол больших, неуютных окон. Эрике хотелось бежать, бежать неважно куда, но только не оставаться здесь, одной и покинутой среди груды ненужных вещей. Ненужных сейчас, когда мир вокруг нее будто встал на уши, сошел с ума и вообще… Душа Эрики была устойчива как никакая другая, и очень редко неверный шаг, вовлекающий ее в глупое положение вводил в истерику, которая всегда заканчивалась бессмысленным падением во мглу, где она, простая девушка с длинными, иссиня-черными косами, подобно кроту в потемках прорывала себе путь к солнцу, ненужному и холодному. Но как ни странно было сражаться с призрачными волнениями, как ни больно было терпеть тяжелый камень на груди, Эрика все же не собиралась прыгать с обрыва, чтобы навсегда снять с себя эту непосильную ношу, которую предрекла ей строптивая судьба.
Нет, она была честным бойцом, готовым вынести любые страдания, любые наказания непокорных врагов, лишь бы хоть на самый мизерный шаг продвинуться к несбыточной мечте, что с таким трепетом творилась в самом сокровенном уголке ее неугомонного сердца.
Она не была капризна, скорей настойчива в своем рвении быть лучше и полезней для близких людей. Как ничем другим на свете дорожила она семейными узами, расплетающимися на ее глазах со скоростью света, причиняя тронутому огнем сердцу боль. Самым первым ударом и, пожалуй, самым откровенным был уход матери из ее жизни куда-то в вечную мерзлоту, под толстый и непробиваемый покров льда, жесткого и колючего. Каждый раз, когда Эрика пыталась пробить этот толстенный слой цемента, выросшего в груди, она лишь повреждала еще живое, но еле дышащее чувство, которое остается после материнского поцелуя на ночь. Быть может, если бы она умерла, Эрике было бы легче видеть улыбающиеся лица родителей ее подруг, которые, казалось, были так счастливы в своем семейном кругу. Было бы легче понять, возможно, даже легче простить, если безнадежность сковала бы все ее жалкие мечты о матери, которые с таким вдохновением шептали слова счастья, стоявшего где-то на распутье, до которого не достать рукой, но ты видишь его, слышишь в звуках сердца, чувствуешь в кончиках пальцев, которые так любила целовать мама, еще когда была близко, была рядом, и мечты об этом никогда не посещали бы светлые мысли твои.
Уйти так просто и легко! Уйти навсегда и никогда не вернуться! Какое Эрике дело до всех этих девчонок, что просто могут припасть к теплым ладоням мамы и закрыть глаза себе ее руками?! Стараясь разубедить себя в том, что мир иссяк, погиб, сгинул, Эрика побросала все фотографии, такие родные и смешные, где два похожих лица озаряли лощеную бумагу похожими улыбками, в камин и сожгла, чтобы больше никогда, НИКОГДА ее глаза не находили, будто случайно, это больное прошлое, которое хочется забыть. Хочется, но это рвение делает лишь больнее. Отец Эрики ни разу не говорил ей о тех причинах, что заставили маму бросить родную, единственную дочь. Какие вообще могут быть причины!?... Эрика заставляла себя не думать об этом бесчеловечном поступке матери, потому что такие мысли каждый раз с новой силой вырывали из ее сердца кровоточащие куски мяса… Но, как бы она ни превозмогала себя, почти каждое утро, открывая глаза от невыносимо скорбного звука будильника, перед глазами в тончайших подробностях вырисовывалась та бескорыстно жалостливая картина, и губы словно повторяли все те слова, что были сказаны:
- Эрика… - мать сидела на краю кровати, и одинокая слезинка бежала по ее щеке. Однажды побледнев от слов суда, который лишил ее родительских прав по просьбе отца Эрики Клода Альдагара, слишком влиятельного для своего невысокого роста, который, впрочем, и жалил его, заставляя вертеться как белка в колесе, зарабатывая доброе имя, она уже ни разу не покрывалась тем терпким, как хорошее розовое вино, румянцем, заливавшем ее смуглые щеки в тот миг, когда она вся была поглощена смехом и любовью. К слову, она и не смеялась больше, разве что от жалкого распятья, которое уготовил ей Бог в самый расцвет быстротечной жизненной песни, звучащей все тише в глубине погасающих от лакированного тщетного постепенно усмиряющегося огня ее карих глаз. И вот теперь она сидит в последний раз на краю кроватки и не смеет даже расплакаться, чтобы не делать больно своей кровинке, которой еще жить и жить самой, одной посреди вулканов, жаждущий извергнуть смертоносную лаву, не то что попросить прощения, упасть на колени и рыдать, вырывая из глотки последние крики боли, словно раскаленный свинец влитую в размягченную плоть. Как трепетно забилось сердце дочери, будто предчувствуя что-то неопределенное, но безумно страшное. Эрика была готова вытерпеть все, что угодно, но только не уход матери. Так смешно и почему-то стыдно вспоминать сейчас, когда все позади, эти детские, наивно-сложные мысли, печалью разбивающие все тронутые трещинами мечты безоблачного существования под теплым, уютным крылом мамы… мамы.
- Мама… Ты уезжаешь? - Эрика протянула крохотные ручки и повисла на шее мамы, видя, что та одета, и черный чемодан стоит возле двери, готовый отправиться в путешествие. Слеза, что сползла на родной до безумия подбородок, вдруг слетела на грудь и разлетелась на тысячи молекул, оставив на голубом платье, не раз стиранном этими вмиг постаревшими руками, крошечный, никем не примечаемый след, соленый как кровь. Не стоит этого помнить, забудь. Считай, что это лишь крошка, попавшая в кровать. Не стоит и пытаться вынуть ее без потерь крови, пусть и родной.
- Да, доченька, я уезжаю, но это ненадолго… совсем не надолго… - зачем так отворачиваешь ты лицо, зачем прячешь глаза, потонувшие в соли, зачем ты гонишь от себя непреодолимое желание схватить родное, только твое маленькое существо, которое не удосужилась ты отстоять до конца и смирилась с его потерей навсегда. Теперь до самого финала твоей, безусловно, несчастливой жизни ты будешь вынуждена играть роль раскаявшейся преступницы, которой, в принципе, и являешься. Как могла ты, хоть и принудительно, оставить дочь, нуждающуюся в тебе как в воздухе, на попечение этому дому, где словно черные вороны кружат вокруг беззащитной души. Как ни терзала сейчас свое сердце потерянная мать, не имела она права даже называть свою дочь дочерью, которую теперь она должна была забыть, как несбывшуюся мечту, и навсегда покинуть столь дорогую жизнь, уже прилипшую к вынесшей все невзгоды в одиночестве коже, и приходилось с адским огнем в душе отрывать ту жизнь вместе с кожей. Вышла из дома она уже будто без кожи, без того, что давало ей неиссякаемую силу для поддержания биения больного сердца, бесконечно угнетаемого сознанием того, что кто-то в праве решить ее судьбу в свою пользу, и она ничего не может поделать, как ни гнись от этих ветров, ничего не в силах она противопоставить кромешному аду, разыгравшемуся на самой вершине ее счастья, потому что слишком слаба и ненавидит себя за это. Выход был лишь один – исчезнуть навсегда, никогда не появляться здесь, чтобы не возбуждать в себе ту любовь, что погашается неимоверными усилиями воли, которой не хватает, чтобы наконец лишить себя умения любить всем сердцем, любить безвыходно и безнадежно, любить без права на любовь.
Отец попытался заменить ей мать, но как он был глух, как был нем.
Дочь обмануть невозможно, тем более матери, ведь обе они сотканы друг из друга, обе дышат одним, одним живут, оттого-то и часто становится не по себе от этих беззаконно оторванных взглядов, смотрящих теперь в разные стороны, нигде не скрещиваясь. Потому-то так жалобно и ныло сердце дочери с твердостью в битве против неправедных костров защищая материнское тепло, живущее еще в просторе тонущей беспристрастно души.
Для всех Эрика была счастлива в своем горе, для всех она была довольно высокой девушкой с вечно заплетенными в две толстые, черные косы волосами и неповторимо милой горбинкой на носу. Для всех она олицетворяла ту непокорную, никому не принадлежащую красоту юга, что так редко проскальзывала в коридорах жизни. Но никто даже не присматривался к ее кротко приспущенным ресницам, за которыми она прятала животный страх быть съеденной собственными амбициями в конце пути, который отнял столько сил и ни разу не дал повода опустить руки и засомневаться. Как было бы трудно тогда вновь начать все сначала. Никто не знал ее так, как знала она себя, ведь никому не хотелось тревожить беспечность мирного равновесия, что бастовал редко, но слишком опасно для сердечных игр.
Она словно воздвигла вокруг себя неприступную гранитную стену и убивала каждого, кто хоть один шаг делал вглубь ее личного пространства, будто боясь открыть свое истинное лицо, будто страшась того, что кто-то по неосторожности или из злого любопытства сорвет с нее маску, которую она нацепила однажды и уже не имела права снять. Она должна была играть роль счастливой девушки, которой не важны душевные переживания, на деле же умирая от своего несчастья.
Одному только Жаку она позволила приблизиться и прочесть сжимающую грудь тоску, что тщетно было скрывать: он и сам все видел, он чувствовал это сердцем. Сегодня Жак в бегах, и бежит он от Клода Альдагара, от отца Эрики, и она ничем не может помочь ему. И почему она должна помогать ему, если тот лгал ей без единого доброго чувства под бесстыдно красной от солнца кожей и воровал так безнаказанно любовь, если тот так истинно шептал слова нежности с одной только подлой целью: стырить как последний мелкий воришка эти мертвые, молчаливые и холодные камни взамен той пылкой любви, что разгорелась безнадежным, все отдающим ветру огнем. И теперь Эрика вынуждена была тлеть в отсутствии кислорода под напором глупого сожаления… одного ли сожаления? Она любила его – вот единственное оправдание того, что так жаждала спасти его от грозной руки отца, что так лживо ненавидела его перед мутным зеркалом, пряча дым от огня в глубине карих глаз, что так безропотно щадила до горечи жгучее чувство забвения каждый день, когда оставалась одна, как сейчас…

4 глава
Однажды тихим розовым утром Энн спустилась по деревянной лестнице, какие можно встретить лишь в очень старых постройках, и направилась к набережной, находившейся через дорогу от ее печального дома, заснувшего среди склок и брани. Воздух был настолько чист, что было незаметно само осуществление вдоха, будто этот живородящий процесс утратил свое значение, и власти его отменили. Чайки рыскали с писклявыми, неугомонными, но благородными возгласами, будто искали себе место под солнцем среди густой ночи, черной вуалью прикрывшей голубизну, не смея развернуть оттаявший пласт неба. Их полет был невыносимо притягателен и любой, кто бы ни стоял сейчас на мостовой, был бы рад очутиться в небе рядом с этими надоедливыми птицами, мешающими спать по ночам и зовущими вдаль утром, к одиночеству, влекущему в память. Энн тревожно сняла с руки кольцо и бросила его в спокойное течение воды:
- Наверное, ты когда-нибудь вспомнишь обо мне, но к тому времени меня уже не будет…
- Так красиво, что дух захватывает! – рядом с Энн стоял мужчина в выглаженной рубашке с большими синими часами на левой руке. Он был чем-то взволнован, очевидно, присутствием необычайно печальной женщины на набережной.
- Вы тоже заметили этот дивный воздух?
- О, да, - он глубоко вдохнул глоток того самого воздуха, закрыв глаза от удовольствия, - он чертовски свеж как ваши глаза!
- Я не спала всю ночь, мои глаза устали…
- Эту свежесть не расстроит одна ночь без сна, она у вас врожденная.
- Вы лжете, не краснея! – Энн засмеялась, вглядываясь в честные глаза собеседника, заползшего уже под ее кожу, красную от любопытства.
- Да, я вру часто, но только не вам…
- И чем же я удостоилась таких привилегий?
- Вы родились однажды.
Они гуляли долго по мостовой, затем по другой мостовой, затем по третьей, забыв про время, которое бежит как чемпион среди титулованных бегунов. Энн узнала много о своем новом знакомом и поняла – они очень похожи. Его также раздражал потопленный в слезах взгляд машин на обочинах города среди пыли и черного снега. Он был настолько же увлечен чайками, что не раз, как он сам рассказывал, хотел вспорхнуть к небесам, вовремя вспоминая, что для этого ему нужны крылья, а он их не имеет, к сожалению. Он был черств порой, и это было отчетливо видно по его жестам и выражению лица. Он часто брал Энн за руки и, приседая на колено перед ней, смотрел в ее свежие глаза, подолгу не говоря ни слова, будто выполнял таинственный ритуал, поддающийся только его разуму. Они долго бродили вдоль шумных магазинов и пустынных аллей, не замечая странный осадок в глубине души, который безостановочно давил на сердце все сильнее.
Энн пришла домой и, взглянув на старые треснувшие пополам настенные часы, которые были созданы разочаровывать ее, присела на скрипучий диванчик, накрытый клетчатым, колючим пледом. Внезапно улыбка проявилась на ее ссохшихся губах, и блестящие капельки слез радости окропили уголки серых глаз. Медленно пододвинув маленький журнальный столик к озябшим от осеннего ветра коленям, она заглянула во внутреннюю полку и достала стопку смятых бумаг и крошечный, похоже не раз точеный, карандаш. Энн нашла самый приличный лист, и, выпрямив и разгладив его своими влажными маленькими ладонями, принялась писать буковки, поминутно обмакивая кончик стержня во влажном рте.
« Здравствуйте, мой друг! Какое счастье, что теперь я могу вас так называть! Именно так и никак иначе, ведь сегодня вы для меня лишь знакомый, лишь приятель. Я помню, как однажды встретила вас в театре и была поражена вашей начитанностью и знанием искусства как девчонка, но вскоре поняла, что вы настолько же хороши и в актерском мастерстве. Вы играли мной, и мне было все равно. Я лишь хотела иногда ночью положить свою руку на ваши волосы, иногда днем гордо пройти мимо глазеющей толпы с вами под руку. Я мечтала быть вашей женой, быть матерью ваших детей. Я чуть не сошла с ума от радости и счастья, когда получила от вас маленькое обручальное кольцо с крошечным как слезинка бриллиантом. Мне было безразлично, что вы любили другую, и я была готова на все, лишь бы украсть вас у нее, увести и спрятать у себя в сердце за пятью замками, где вы бы были только моим. Тогда я отпустила вас с болью в душе, которая не разрешала мне даже дышать без вас. Теперь же я понимаю и благодарю вас. Если бы не вы и ваше колечко, два одиноких человека не встретили бы свое счастье.
Уже не ваша, Энн.»
Энн свернула только что написанное письмо и с нежностью положила под пуховую подушку, тут же забыв о нем, как о прошедшем неинтересном кино. Письмо спряталось в этой постельной тюрьме и, поняв, что делать здесь нечего, заснуло. Энн тоже нужен был долгий и крепкий сон, о чем свидетельствовали хорошо заметные синие пятна под уставшими, но все же живыми от счастья глазами.
За окном шумела листва одинокого деревца, с отчаяньем нагибавшегося к сырой и холодной земле, будто в приступе резкой боли в животе. Оно сопротивлялось ожесточенному ветру, непреклонному и суровому противнику, но силы были явно не равны. С визгом яростного желания победы поток неистового воздуха в последний раз разметал крошечную охапку еще живых чуть пожелтевших листьев и, разбросав их в беспорядке, вырвал неокрепший с позапрошлой весны молодой корень. Еще долго листва кувыркалась в феерическом танце, подстрекаемая хохочущим ветром, и долго не могла отпустить скованная морозом земля миллионы таких же совсем маленьких деревьев, что как дети цеплялись за последние минуты жизни, будто бы хотели в столь короткий срок познать истину бытия.
Энн как рыба глотала холодный воздух, издавая глухой неторопливый звук, исходивший из самой глубины груди. Чуть заметный шрамик на ее гладком молодом лбе ехидно морщился, и безмятежная улыбка не покидала ее спокойного лица. Что-то непоколебимое поселилось в ее непорочной голове с тех пор, как она каждый вечер стала выходить на знакомую до боли набережную и гулять полчаса, всего полчаса с человеком, которого за глаза называла Богом. Первый раз за двадцать четыре года ее бессмысленной жизни она чувствовала себя счастливой, счастливой как ангел, научившийся наконец летать. Она имела только одно сомнение насчет своего неожиданного знакомого, она не знала, что скрывается за горящими глазами этого человека – что есть этот огонь – любовь или боль?

5 глава
Жак бежал, бежал со всех ног, не имея возможности остановиться ни на секунду и перевести дыхание, проглотить комок густой скользкой и невероятно горькой слюны, хотя его глотка была суха, как саванна во время засухи. Его ноги были налиты свинцом, а руки будто потеряли всякую связь с телом и болтались вдоль него как два непослушных каната. Солнце безжалостно слепило глаза, не давая очухаться уставшему Жаку, и тот вслепую нащупывал землю, буквально валясь с ног и теряя координацию. Жгучее тепло ударило в его голову, уже не соображавшую ничего, и словно кипящая смола расползлось по всему горячему телу Жака, окропляя свой крестный ход огромными каплями пота так, что одежду можно было снимать и выжимать как постиранное белье. Пробежав так еще несколько метров, он упал на пышущий жаром раскаленный песок и закрыл глаза от боли. Казалось, внутренняя сторона век была настолько горяча, что резала нежную поверхность глаз острым невидимым ножом так же сильно, как это бывает при глубоком ранении. Перед его взором открывалось жгучее красное полотно. Не вынося более таких мук, Жак с глухим криком открыл сначала один глаз, затем второй, и по всему его обессиленному телу, пораженному обезвоживанием, прокатилась волна беспамятства. Но все же он нашел возможность привстать и оглянуться, нет ли поблизости ручья или, кто знает, может быть, Бог был милостив в тот час, и наградил Жака оазисом. Сколько не смотрел этот отчаявшийся человек по сторонам, сколько не крутил своей головой, которая была тяжела как камень, найти временное пристанище не удавалось.
Желтый песок пустыни всегда не прочь принять на свою безвольную грудь какого-нибудь одинокого странника, чьи ноги не способны идти дальше и чьи мысли превратились уже в полусонный бред. Жак, поддаваясь беззвучному зову песочной груды, пал на колени, упершись лбом в адский пожар и, не смысля более ничего, забылся болезненным беспамятством, мучаясь от гнетущего солнца и нестерпимой жажды. Похоже, он смирился со своей вот такой ничем не примечательной смертью среди пустоты, между небом и землей, и никого не было рядом с ним, а от людей, деревень, городов, бесчисленных рек и озер, которые теперь казались такими нужными и родными, его отделяли непреодолимые тысячи миль. Какой дурак он был тогда, в детские годы, когда не видел сказочной красоты своего края, и сердце его предательски тащило в страны мифов и загадок, в страны ужасной жары, не дающей покоя. Как было бы просто окунуться с головой в то прозрачное, порой ледяное озерцо, что беспечным и добрым пейзажем всегда так радовало глаза родителей и вводило в паническую благодарность Тиону, с тихим хохотом на губах скользившую взором по лету, раскинувшему свою не слишком явственную власть подле дикого водоема. Лишь Жак был полон спешащих вдаль идей о громадной пустыне и, конечно, о верблюдах; идей, которые часто возникали в его непокорной голове и бережно складывались в ему одному известном месте среди кромешных джунглей непримиримой души. Как он ошибался, как был неправ, когда днями и ночами мечтал о том, что вскоре в его жизни наступит новый этап, который приведет к счастью прямой и чистой дорогой, который навсегда сотрет в его памяти эти серые будничные дни надоевшей до предела жизни среди родных улиц в маленьком городке на берегу Средиземного моря, увязшего в сплетнях и людских страданиях. И вот он умирает… Один, совсем один он умирал сейчас неведомо где, в чужой негостеприимной Африке, и какие черти затащили его сюда? Боже мой, да будь он дома, он непременно бы сказал прощальную речь своим товарищам, своей Эрике, своему верному псу Отто прежде чем покинуть этот сумасшедший мир, а здесь его душа неспешно оставляла тело безвестно и тихо. Вот так судьба играла им, дрогнувшим от теплых, сопливых воспоминаний: нежные руки высокой, но все же на полголовы ниже Жака, девушки с карими в черных, пушистых ресницах глазами как у ведьмы, вновь тихо прикоснулись к шершавой, побагровевшей от бесчисленных прогулок под ярким европейским солнцем коже небритых, худых щек отступившего от нее человека, для кого те короткие часы счастья оказались теперь, возможно, последними… Последними… Смириться с этим – значит погибнуть, сгинуть здесь в глубоком одиночестве..? Кто же он, если позволит сейчас понурой, чужой до мозга кости смерти сопроводить его в туман? Не успел даже сказать о том, что так жужжало в сердце и щекотало замершие в ожидании артерии, заполненные бурлящей, молодой рекой алого вина, что как острый нож распарывает все нутро, не кидая ни одного взгляда назад, в прошлое, не задумываясь ни на минуту о грядущем… Погнался за детскими мечтами, забрался в призрачный мрак по уши и захлебнулся в потоке долгожданного, но ненужного счастья, которое когда-то казалось столь необходимым… Нет, не этого ждал Жак, не к этому готовился всю жизнь, не это суждено ему судьбой, все это так поздно пришло в голову, так поздно осело на сердце утренним розовым светом. Как же мог он отвернуться, уйти, не попрощаться с тем, что теперь так хотелось прижать к телу, слиться в едином порыве счастья и никогда не отпускать от себя, никогда?
- Подними его, давай же!
- Да уж, такого то жеребца поднять будет нелегко!..
- А ты поменьше бы разговаривал, да побольше действовал! Что прикажешь, здесь его бросить?- Жак вслушивался в незнакомые голоса двух мужчин и был готов поверить в существование ангелов. Однако, открыв глаза, он обнаружил естественную, даже, пожалуй, обыденную картину. Нагнувшись пополам, перед ним стояли два подтянутых человека, а возле них, совсем близко, в трех шагах, улеглись два таких же невозмутимых и спокойных верблюда.
- Смотри, Энди, кажется, он очнулся.
- Хорошо если так. Мертвого парня тащить в деревню мне бы не хотелось…
- Сэр, вы себя хорошо чувствуете?
- Если он себя вообще чувствует… Отстань от человека, не видишь, он языком шевелить не в состоянии, а ты, хорошо чувствуете…
- Энди, тебе бы только съязвить. Сэр, вы меня видите?- молодой человек в очках, в зеленых шортах и такой же куртке прочертил невидимую черту в воздухе прямо перед носом Жака и, с наивной улыбкой увидел ясные голубые глаза, скользящие за каждым движением его руки.
- Он видит, Энди, он все видит! – радостно воскликнул безымянный друг смуглого и нахмурившегося человека, рассматривавшего ноги и руки Жака, которые, впрочем, не оказывали никакого влияния на холодное выражение угрюмого лица Энди, которое, казалось, было безучастно к происходящему… Словно стальная маска была надета на другое, живое и веселое лицо этого человека, которое так шло его неповторимым движениям и жестам, но, почему-то, тщательно скрывалось от глаз посторонних… Но все же изредка можно было заметить одинокую искорку неискаженной, без всяких мыслей, жалостливой доброты, отчего-то запертой в холодных серых глазах.
- Пить, я хотел сказать, мне бы попить…
- О, да он и разговаривает, - любопытный очкарик с неожиданной заботой заглянул прямо в рот Жака и, дергая своего попутчика за рукав, призывал сделать то же самое. Энди, не мешкая, достал теплую, но оттого не менее долгожданную фляжку и, бережно приподняв голову неизвестного странника, принялся лить живительную влагу в засохшую и покрывшуюся безжизненной коркой глотку. Жак с жадностью ухватился за краешек жизни и изо всех сил карабкался по длиннющей веревочной лестнице, которая вихляла в строптивой игре не на жизнь, а на смерть. Появление двух странников вернуло Жака на этот свет, и теперь уже ничто ему не угрожало, и он был нагло уверен, что его нечаянные спасители сейчас отвезут его в безопасное тихое прохладное место, где будет море воды и гора еды. Но одна только мысль о том, что его, обессиленного, притащат на своих горбах эти люди, и он будет так глуп и безнадежен в этой ситуации вернула его на землю. Там, в деревне, о которой говорил Энди, их встретят, конечно, ослепительно красивые девушки. И кого же, по-вашему, они наградят влюбленными взглядами, кого будут считать героями и кому, наконец, отдадут свои горячие сердца? Неужто этому жалкому малому, перекинутому через спину одного из этих презрительно жующих непонятно что верблюдов, висящему будто бесформенный мешок с картошкой. Но нет, Жак не для такой снисходительной помощи родился, он был истинным героем, а на роль спасенного слабака пускай подыщут другого актера.
- Оставьте меня, чего пристали! – простонал неугомонный в мыслях Жак.
- Он что-то сказал, Энди? Кажется, поставьте меня, чего устали. Давай, помоги мне приподнять его…
- Как ты мне надоел со своими вечными порывами помочь каким-то проходимцам! Ладно, я его осмотрел, можешь тащить его на своего верблюда. И не смотри так на меня, я не собираюсь ему помогать, это была твоя идея!
- Черствая ты душа, и все из-за какой-то девчонки, которую ты не знаешь! Не знаешь даже ее имени!
- Слушай, тащи молча! – багровый румянец пронизал смуглую кожу, Энди отвернулся и побрел к своему верблюду, который уже отошел от места непредвиденного привала на пятьдесят шагов и смотрел на ругающихся друзей с нескрываемым упреком, в нетерпении топая лохматой ногой и пуская воздух в пухлые влажные губы, как недовольный ребенок.
- Чего ты то сердишься, Корабль пустыни? Сейчас очкарик подберет этого несчастного, и мы двинемся, - Энди с любовью погладил скатанную в комки и колтуны шерсть на шее своего огромного питомца. Верблюд был горд своим хозяином и благодарен за то, что тот освободил его от лишнего пассажира. Говорят, питомцы всегда чуть-чуть похожи на своих хозяев, но Корабля вряд ли можно назвать копией Энди, скорее он был полной его противоположностью, но вот характер двугорбый верблюд песочного цвета перенял отменно, не упустив ничего, что могло бы препятствовать их законной и чуточку странноватой дружбе.
- Ну, чего возишься?
- Энди, я был не прав. Та девушка на фотографии, как только увидит тебя таким героем, вернувшимся из Африки, сразу же по уши влюбится.
- Не подлизывайся!
- И знаешь, мне кажется, она уже сейчас, не зная тебя, ждет и верит, что вот-вот, дверь откроется и…
- Ладно, я тебе помогу, даже позволю ехать со мной на моем верблюде, только замолчи! И, между прочим, мы знаем друг друга….
- Что? Почему ты мне раньше не рассказывал?
- Ну, мы говорили несколько минут… и все… Прошу, займись своей личной жизнью!- Энди как-то неестественно медленно взмахнул рукой, проделав невиданный зигзаг возле своего затылка, где слишком рано начала пробиваться серебряная седина, будто потянулся, и принялся настойчиво тереть глаза подушечками больших пальцев, а когда, наконец, освободил их от этой немного приятной добровольной пытки, Оскар увидел словно выдавленные крошечные капельки слез на растопыренных, густых ресницах друга, растерянно сжимавшего теперь лоб, рассеченный поперек глубокой, мягкой морщиной, расставив локти и показав солнцу волосатый живот. Сейчас, под этим палящим, ярким днем лицо Энди приняло такое смиренное и в то же время резвое выражение, что все черты так гармонично сливаясь, составляли прекрасный портрет молодого, сильного мужчины, немного хмурого, чуть-чуть постаревшего. Нехотя влюбившись в девушку, Энди долго не мог признаться самому себе, не то что другим, в этой любви, будто что-то постыдное в этом было. Но, однажды увидев статью в местном журнале, где рассказывалось о какой-то организации, в которой, видно, эта девушка состояла, и ее фотографию, Энди не удержался и вырезал картинку, немного потрепанную. Каждый раз перед тем как лечь спать, он невольно поднимал глаза на святое изображение, висящее теперь в красивой рамке над самой кроватью, и его душе становилось нестерпимо тепло и тяжело оттого, что некуда было деть этот пожар.
Вот уже полчаса спутники брели под обжигающими лучами африканского солнца в молчании. Верблюды устало вышагивали, еле волочась, их ноги утопали в рыхлом желтом песке с каждым разом все глубже. Один мужчина прямо сидел на спине одного из верблюдов и смотрел в даль растянувшейся на тысячи миль пустыни, другой, навалившись на сильную стальную спину товарища, спал непробудным сном, а третий и вовсе навзничь лежал на горбе второго верблюда и беспомощно размахивал руками в ритм шага. Безмятежно и спокойно сейчас казалось огромное небо над головами этой троицы, но какая-то непостижимая человеческим умом притягательная сила ощущалась в этой непреодолимо далекой вышине. Оно всегда дышало свежестью так мгновенно и в то же время постоянно, наблюдая жизненные трагедии без всякого сочувствия, отдаленно и непредсказуемо, не подпуская к себе людей, жаждущих власти и над ним. Энди, единственный вменяемый человек в этот момент из всех трех, наслаждался неприкосновенной красотой коварного неба и разговаривал с ним про себя, в надежде, что оно услышит его бесконечные переживания и поможет решить их, впустив грешника в храм свой.
- Небо, ты так далеко, но могущественно, ты имеешь власть над нами… Я, хоть и не верю в Бога, такого, каким нам представляет его церковь, все же верю во что-то сверхъестественное, во что-то недоступное человеческому разуму, во что-то такое, чего не пощупаешь, не поймешь за раз. Я верю в тебя, потому что вижу... ты есть, а что скрываешь ты за этой холодной голубизной мне не дано знать пока... Но я и не стремлюсь познать эту горькую истину, пока жив, на небесах я буду встречен ей. Ведь так?
Пока еще сердце мое бьется и голова полна несбыточных идей, все тело мое будет двигать лишь страсть, а ее у меня за душой скопилось за все мои двадцать восемь лет вагон и маленькая тележка. Хм... смешно, вся эта неистовая страсть идет из самой глубины, откуда-то из пяток до самой макушки, прямо пронизывает меня как ток. Бывает, прошибет меня, я встану как конь посреди кровавого поля, посреди военного действия и нет мне никакого спуску, готов на любые подвиги, на любые жертвы, только бы реализовать свою страсть. Ты знаешь, есть у меня фотография девушки, и вряд ли она сейчас думает обо мне, да только люблю я… сильнее жизни люблю ее… Я рад бы забыть эту любовь, потому что чувствую только тяжесть, непосильный груз на плечах… Не могу я вынести эти муки. Дай мне силу закрыть глаза и не видеть ее лицо, не видеть ее плечи и волосы… Мне больно думать о ней…
Микроскопический караван держал путь на восток, вглубь безграничной сухой пустыни, к какой-то мифической деревне. Оранжевый слепящий диск приготовился к прощальной арии, и уже через пятнадцать минут помахал рукой трем мужчинам и двум верблюдам, скрываясь за дальним барханом и бросая последние гаснущие лучи на утомленные лица странников. Юркие мутно-зеленые ящерицы рыскали под скатившейся вмиг синевой и наслаждались временной прохладой. Яркие блики бросал закат, окрашивая некогда слепящий глаза желто-коричневый песок в ласкающие взор краски африканской ночи. Тонкая черта горизонта разрослась в размытую плоскость, которую, казалось, залило чьей-то алой кровью, и теперь смотреть вперед было не очень-то и приятно. Теперь было самое время устроить привал, и извечная суматоха будто остановилось здесь, в самом центре планеты, и исчез единственный спутник и проводник – солнце. Энди спешился, не спеша, осторожно поддерживая товарища, который все еще спал как младенец и не думал просыпаться, чтобы тот не свалился с верблюда на остывающий песок. На толстой шее Корабля понуро висел пыльный, но, наверное, очень теплый, если им укрыться в холодную черную ночь, свернутый каралькой вышитый нитками немыслимых расцветок мохнатый ковер. Энди, пораскинув мозгами с минутку, стянул этот драгоценный багаж и ловким движением рук расстелил его под сиянием африканских звезд, которые еще слишком вяло светились на не совсем черном небе. Затем он обхватил руками обессиленное тело, все еще дергающееся, казалось, в лихорадке, того несчастного, которого они подхватили как заразу на их пустынном пути среди моря крошечных песчинок, и бережно, словно это бесценный кристалл и не дай Бог его разбить, перенес на расстеленный ковер. Увидев широкую улыбку на лице бедолаги, Энди просиял и сразу обрадовался тому, что хоть этот человек счастлив и к тому же здоров, но необычайно беспокоен во сне. Чрезвычайно смешно было наблюдать за немыслимыми скачками и ужимками Жака, что тот безучастно совершал в глубоком и непробудном забытье… Да, любой бы принял его поведение как проявление страшных по своей силе болей, если не видел бы сейчас эту лучезарную улыбку, озарявшую лицо без сомнений счастливого человека добрым и дружественным светом.
- Оскар, Оскар, проснись…
- Энди, мы уже в деревне? – очкарик продрал глаза и с нескрываемым разочарованием осознал, что они еще только на полпути.
- Энди, ну какая же ты редкостная сволочь! Обещал деревню через пару часов, а мы протопали целый день!
- Конечно, ты же копался с этим бесом, наверное, вечность, а потом, наши верблюды устали тащить двух таких не худеньких, ты подбросил идейку усложнить задачу. Так, что лучше слазь с Корабля и разводи костер. Я есть хочу, просто умираю… - беззлобно прошептал Энди, будто боясь разбудить того, кто так невинно посапывал и дергал ногой, ворочаясь с боку на бок по расстеленному ковру, который как кусочек дома в пугающем мире дикого страха был готов прийти на помощь и разместить на себе еще тысячу таких же неприкаянных.
- Энди, не пугай меня! – Оскар с опаской заглянул в невозмутимые серые глаза друга и побледнел как стена, когда увидел в них еле удерживаемый смех.
- Да, Оскар…
- Нет, Энди, только не говори, что мы здесь заночуем… ты же не хочешь, чтобы я умер..
- С чего ты взял!? Именно этого я и жду вот уже несколько лет. Если бы ты знал, как бывает порой трудно переживать эти моменты ожидания, ведь я жутко добрый. Моя доброта не знает придела и конца. Не дай Бог кому-нибудь попасться мне под руку в час, когда мной овладевает доброта, тем более тебе. Могу и до смерти доконать. Так что, я лучше…
- Энди, оставь меня в покое! – Оскар присел на краешек ковра и принялся раскладывать припасенный еще с давних времен ветхий, разваливающийся в руках, хворост, сооружая странный домик, шалашик или что-то отдаленно напоминающее военные укрепления, эдакие баррикады. Давно уставший от бессмыслицы, от несвязных речей, которые так часто озаряли холодную голову его злопамятного товарища, давно привыкший к этой необоснованной озлобленной снаружи и доброй внутри, такой теплой, дружественной и ставшей уже родной улыбке на трясущихся от неудержимого смеха мужских бежево-розовых губах, Оскар не обращал никакого внимания на появляющиеся отблески страха и случайной истомы где-то глубоко в груди, и даже незваный гнев он беспристрастно прятал от глаз окружающих.
На грешную землю опустилась тихой поступью настоль же грешная тень черной, как глянцевая кожа чернокожей девушки, ночи, и почему-то душа успокоилась, и все стало идти своим чередом, все встало на свои места. Может быть, эта ночь дает нам ту силу, тот запас жизненной энергии, который потом горит неиссякаемым красным пламенем в зрачках молодых неутомимых глаз весь последующий день, для многих на этой земле в последний раз. Оскар был еще слишком молод для таких мрачных мыслей, он никогда еще не задумывался о неизбежной смерти и не поддавался сумеречным сомнениям правильности своего пути, и, прикрываясь надменностью выражения своего молодого и расслабленного лица, не обремененного тяжкими думами, он жил по течению жизни и принимал мир таким, каков он есть, только иногда пытаясь примерить на себя шкуру товарища, которому безумно завидовал, но ничего не предпринимал, чтобы стать лучше. Именно поэтому он не обижался на резкие и странные выходки строптивого товарища и понимал его неукротимый, безумно сложный характер, и оттого он становился легким, так же как их дружба, проверенная временем и бременем измен и тревог, была легкой. Было забавно и страшно наблюдать со стороны за дружбой этих двух молодых людей, один из которых гордился своим другом и любил его по-мужски за холодность его ума; за несомненную доброту и галантность, которая как волчок неожиданно выскакивала из-под невольной язвительности; за нарочито замкнутую душу и пылающий горячим, оранжевым огнем еще юношеский, смелый темперамент, неподдающийся никакой логике и эстетике. Второй часто прятал свои нежные чувства и благие намерения за маской грустного клоуна, будто стыдился странной привязанности к этому смешному любопытному очкарику, порой неожиданно для себя понимая необходимость принять и прописать Оскара в своей большой и просторной душе. Дружба нужна была им обоим как воздух, как твердая почва под еще не окрепшими после долгой болезни ногами, как кирпичная стена, внезапно появившаяся рядом во время падения, как шипящие шампанское, играющее веселыми пузырьками, в счастливую минуту победы, как глоток горького спасительного вина в час неумолимой тоски. Оскар и Энди знали друг друга с детства, и никто из них не помнил ни самого момента встречи, ни места, связавшего их так надолго. На протяжении многих часов, многих дней, недель, годов, они были вместе как два неразлучных глаза на лице какого-нибудь человека. Непонятным образом два товарища сумели сжиться и привязаться друг к другу, имея такие разные, непохожие и нигде, почти нигде, не пересекающиеся характеры. Должно быть, именно такая дружба и способна существовать так долго и непреклонно расти с каждой минутой совместного пребывания, не умирая даже от предательства, брошенного прямо в глаза как пыль. Энди часто грешил этим, но он не мог ничего с собой поделать, он не мог удержать свой никогда не остывающий пыл. Когда Оскар вдруг влюблялся, что бывало довольно часто, Энди мог посвятить всего себя одной единственной цели – непременно отбить девушку у своего самого лучшего друга, наплевав при этом ему в душу, и бросить ее в тот же миг. Оправдываясь перед Оскаром хрупкими и едва ли вескими доводами, типа: «Оскар, пойми, если она так быстро и легко ушла от тебя, не значит ли это, что ты был ей безразличен. Тебе нужна другая, верная и достойная тебя. Поверь мне, ты найдешь такую. А эта была явно не та!», Энди был прощен уже в десятый или в двадцатый раз. Но с легкостью заводя ничего не значащие отношения, Энди не мог, просто боялся найти свою любовь и привязаться к ней, зачем-то постоянно портя при этом чужие чувства. В отместку, или может быть из-за своего юношеского любопытства, Оскар часто без разрешения проникал в маленькую щель между косяком и давно и плотно закрытой дверью в таинственную, поэтому такую притягательную и заманчивую душу друга, нарушая стабильный и ровный ход скрытых от человеческих глаз, порой не таких уж добрых, чувств Энди. Это было достойное и, как ни странно, делающее невыносимо больно наказание для неосторожного и самоуверенного друга, исходя из чувствительных и нежных черт характера Энди. Но, как было сказано выше, друзья прощали все и не могли долго носить на лице тяжелую маску обиды, которая докучала им с первых мгновений. Они смирялись с неизбежными ссорами и теперь уже не могли мыслить свою жизнь отдельно от этих вечных передряг и неожиданно смелых разглагольствований, диалоги часто переходили в монологи, и их не пугали безумные глаза собеседника, тонувшие в порывах гнева, ведь это был тот человек, кому можно было доверить любые сокровенные тайны. Даже те, которые ты не в силах признать за собой!
- Энди, послушай меня, только тихо, - шепотом проговорил Оскар с каким-то мистическим выражением, что Энди невольно поперхнулся.
- Боже мой, Оскар, неужто, ты кого-то убил и хочешь сейчас во всем мне признаться!? Если это так, то избавь меня от твоих откровений! Я, слава Богу, не священник, - совершенно спокойно и даже ехидно отреагировал Энди и, увидев оскорбленное до глубины души лицо Оскара, сам себе был не рад.
- Ты можешь издеваться, сколько тебе влезет, хоть бы ты подавился наконец!
- Ну ладно, Оскар, я согласен, мои шутки иногда бывают не к месту. Давай, говори, что там у тебя случилось.
- Бе-бе-бе! – по-детски прокричал Оскар, сам не ожидая такого невразумительного ответа. Его уши залились алой краской, черные лукавые зрачки расширились, губы задрожали в немыслимой по траектории игре и, больше уже не в силах удерживать прорывающийся со дна груди дикий смех, Оскар упал на спину и забился как больной эпилепсией в тяжелейшем припадке. Энди, как всегда невозмутимый, лишь повел левой бровью и не то от неудовлетворения таким ответом, не то от неожиданности этой странной выходки друга, выпятил широкую нижнюю губу, как маленький ребенок, а затем безмятежно улыбнулся, так, что его верхние два зуба, немного виднеющиеся, выглянули и выдали давно примеченную школьными товарищами его неотразимую и необыкновенно привлекательную похожесть на двузубого зайца.
- Да, Оскар, сколько тебя знаю, столько и удивляюсь твоей нерешительности.
- Постой, я не это хотел сказать!- все еще хватаясь за дергающийся будто от схваток живот, проревел Оскар.
- Нет, спасибо, мне больше ничего не надо говорить. Я, хоть убей, не понимаю твой язык.
- Уф, кажется, прошло!
- Я безумно рад за тебя! – непримиримый Энди с великим чувством глубокого уважения пожал большую влажную руку товарища, еле сдерживая предательскую усмешку в глазах, - теперь я весь во внимании!
- Ну, так вот. Мне кое-что нужно сказать тебе по поводу нашего нового попутчика! – Оскар взглянул искоса совершенно спокойно и необычайно серьезно. Взгляд этот мгновенно отрезвил лихую душу Энди, и тот с теперь уже истинным уважением стал прислушиваться к словам товарища, удивляясь этой редкой способности Оскара в секунду перестраиваться на другие действия.
- Та-а-ак… Неужели ты отыскал на его теле язву?
- Опять ты за свое! Не хочешь слушать – не надо! – тут же краснея, смутился Оскар.
- Ну не хочешь говорить – дело твое. Я не настаиваю.
- Да нет, я хочу говорить, но боюсь, ты неправильно поймешь мои слова. Ты же у нас такой оригинал!
- Оскар, я пойму твои слова так, как посчитаю нужным. И потом, если хочешь знать, мне абсолютно безразличны твои слова, а вот мои слова меня волнуют куда сильнее! Так что, говори без страха. Сегодня я не в духе!
- Энди, ты дурак? – Оскар посмотрел прямо на лоб своего старшего товарища и с каким-то старческим выражением глаз, наделенным бесценным жизненным опытом, укоризненно отвел взгляд куда-то в сторону, в даль пустыни. Энди не ждал такого поворота этой ночной беседы и смущено направил свой вездесущий взор туда же. Ему показалось, что он действительно ненароком глубоко ранил своего лучшего друга в самое сердце, и теперь его пугало то обстоятельство, что вернуть драгоценное доверие этого человека, наверняка, будет стоить ему потери всякой возможности вновь нагрубить. Энди очень хорошо понимал: он был часто резок и черств, он часто недопонимал необходимости относиться серьезно к людям, окружающим его, но ему были необходимы огромные резервы сил, чтобы однажды справиться со своим таким вредным характером.
- Пойми, Оскар… Я бы не хотел сейчас говорить тебе о том, что творится в моей душе, но я хочу, чтобы ты поверил мне, порой я и сам не рад своим таким выходкам, - Энди с детской надеждой взглянул в прикрытые толи от удовольствия, толи от недоверия черные, всегда влажные от пыли глаза Оскара, и, не найдя в них встречного взгляда, продолжал с тугим скрипом в душе, - я не знаю возможности удержать эту проклятую тягу нагрубить кому-нибудь. Иногда, знаешь, просто язык чешется, как хочется сказать какую-нибудь гадость… Ну ты же меня понимаешь, - Оскар по-прежнему тихо, беззвучно смотрел в далекую даль, будто он был здесь совершенно один. С чувством протерев до красных пятен глаза, болевшие от дневного солнца и теперь отдыхающие в этой ночной, прохладной синеве. Энди вздохнул, вздрогнув, будто собирался прыгнуть в ужасно холодную воду, - прости меня, Оскар…
- Неужели это твой голос!? – наконец, обрадовавшись, вскричал ничуть не обидевшийся Оскар. Похлопав по мускулистому плечу вдруг смущено покрасневшего и неузнаваемого друга, который вмиг потерял свой петушиный задор и сидел сейчас на краешке ковра, съежившись, как окаченная ведром ледяной воды собака, втянув шею глубоко в плечи, имея огорченный и жалкий вид. Оскар надеялся разрядить его явно накапливающийся где-то внутри этого поверженного тела взрыв гнева.
- Слушай, Энди, мне нравятся эти слова – прости меня! Тем более звучавшие из твоих уст. Я вообще не понимаю, почему люди боятся произносить эти святые, да, именно святые… и очень красивые слова… Энди, только что я обнаружил причину всех человеческих страданий – мы боимся просить прощения…
- Потому что очень часто есть угроза быть не прощенным.
- Да… может быть ты и прав… но ведь это зависит и от нас в некоторой степени. Зачем совершать такие чудовищные поступки, чтобы потом нас невозможно было простить. Или не делай этого или не имей надежды на спасение.
- Если бы все было так просто! Вот я, к примеру, не могу рассматривать мир сквозь розовые очки и видеть только добрые взгляды полные теплоты и доброжелательства, как ты. Мой разум уже настолько перегружен всякими трагедиями и катастрофами, которые я не могу носить внутри себя, но я вынужден, вот и кидаюсь на любого, кто попадается мне на пути, как собака, сорвавшаяся с цепи. И ты знаешь, я не вижу ничего, что могло бы хоть как-то оправдать колонизацию. Ты представить себе не можешь, что со мной творится, когда я вижу этих несчастных детей, лишенных крова, лишенных родительской любви, потому что родители вынуждены вкалывать каждый день от рассвета до заката, чтобы хоть на кусок хлеба заработать. Я не могу просто смотреть на детей, таких беззащитных и одиноких в этом жестоком, диком мире; в моем горле застревает горький, едва проглатываемый комок. Ведь, если подумать хорошенько, мы – ты и я – какие-то бедные недавние студенты, мы ничего не можем изменить, и все это иллюзия, будто мы поднимаем Африку. Мы не можем ничего! По большому счету, мне глубоко плевать на Африку, как континент, я вовсе не хочу, чтобы здесь развивалась промышленность и все такое. Пусть этим занимаются другие. Я как врач главным образом беспокоюсь об этих людях, в основном беженцах, которые, словно рабы разрушительных войн, вынуждены жертвовать своим здоровьем, здоровьем своих детей и жить, трудиться почти забесплатно. В конце концов, почему такая глупая дискриминация здесь, к примеру, в ЮАР, ведь это мы, европейцы, приехали сюда и заселили эту территорию, а не негры, они здесь все-таки коренные жители, я имею ввиду в Африке. Ну и арабы так же. Я рад, я прекрасно понимаю, сегодня это идет на спад, но мне безумно обидно за наше позорное прошлое. Мне стыдно, безумно стыдно смотреть в глаза больных, которых мне, кстати, нечем лечить, потому что негры – это не люди, как говорит один мой знакомый. Как жаль, что я родился в этом веке, а не тогда, когда мир был захвачен этим сумасшествием. Как могла в голову прийти такая немыслимая, бесчеловечная идея! Да и если говорить серьезно, то кто мы такие, чтобы вмешиваться в чужие дела, будто мы пупы земли? Я знаю, что всем нужно – земли, нефть и дешевая рабочая сила. Неразвитая Африка! Да мы сами колонизировали Африку и тем самым просто-напросто затормозили развитие. Если бы там, наверху мне дали бы выбор, я выбрал бы черный цвет кожи и боролся против угнетения на равных, стоя рядом со своими черными братьями плечом к плечу за честь нашу! – Энди, не привыкший так долго говорить о себе, о своих чувствах, что беспокоили его мятежную и всегда будто спокойную душу, с беспокойством в глазах, покрытых белой, мокрой пеленой, не покидавшем его взгляд на протяжении всего времени, вдруг, опомнившись, смиренно улегся на бок, прильнув к горячему телу Жака, который был в сознании и с осторожным вниманием слушал всю их болтовню. Оскар был поражен наповал этим неслыханным признанием своего скрытного друга, который никогда и ни при каких условиях не раскрывал своих карт. Немного помолчав, он тихо и с опаской проговорил:
- Ты не прав насчет дискриминации…
- Да что ты мелешь! Она как была, так и остается и, сдается мне, будет еще теребить души простых, ничем не примечательных людей. Мне обидно за эту дикость! Ты что, слеп? В Европе, что бы ни случилось, все сваливают либо на негра, либо на араба. А почему? Да из собственной ущербности. Мы сами навезли их, сделали рабами, а теперь чего-то нам не нравится, – лицо Энди было сейчас слишком зло, глаза его вдруг приобрели какой-то зловещий, сумасшедший оттенок, и Оскар почувствовал, как по его спине бегут мурашки. Что это? Страх? Нет, слова Энди словно кипяток ошпарили спину Оскара, и теперь такие естественные и, как казалось ему, очень обычные мысли покрылись страшной, беспросветной, черной краской. И все из-за того, что один из них был слишком наивен, другой же порой с животной страстью лелеял в себе непревзойденного скептика. Холодный пессимизм Энди был необъятен и всегда бросался в самую гущу событий, в тот момент, когда небо, казалось, готово было разорвать в клочья непослушных своих воспитанников за неиспытанную волю жить в жестоком мире как неосязаемые ангелы, как бессмертные, тихие тени, слоняющиеся по земле, ступая неслышными шагами по грязному от городского шума воздуху. Энди был навсегда лишен этой беспечной и некогда такой четкой, летучей пелены забвения, что терпеливо укрывала его взор от необдуманных и жестких схваток с реальной действительностью, еще в ранние годы своей жизни, когда вся его большая семья была беспощадно расстреляна в упор небольшой группой каких-то грязных проходимцев, кстати, арабов и негров , нацелившихся на проклятое добро, копившееся долгими веками предками этой богатой и знатной семьи. Все старшие братья, приехавшие на каникулы домой, в родную загородную деревню, где жизнь казалась призрачно спокойной и уединенной; младшая сестренка, как всегда весело игравшая в свои игрушки, с такими же радостными нарисованными рожицами, как и у хозяйки, как всегда облизывавшая свои маленькие пальчики, испачканные в креме огромного розового торта, который был испечен специально для ее семилетия; отец и мать, всегда обожавшие до глубины души своего младшего сына, Энди, который был так похож на всех своих братьев и был точной копией своего деда, знаменитого математика в те трудные годы, предшествующие второй мировой войне, доблестного воина, положившего свою короткую, еще молодую жизнь на адский костер гитлеровского сумасшествия: все они были и остаются единственными немыми собеседниками и свидетелями скупой слезы, скользящей по красным щекам Энди. Все они запечатлелись в юношеской неокрепшей памяти бесчувственными телами с бесцветными, безжизненными глазами и опущенными на грудь руками, закрывающими кровоточащие раны. Ему трудно было понять эту неопределенную и странную иронию неба – почему он, а не все они, выжил. Выжил, потому что в это время гонял где-то на своем велосипеде вместе с другими мальчишками. Нет, он не благодарил Бога за эту черствую подачку, он проклинал его за то, что тот не взял его с ними, а оставил здесь одного тихо и безучастно проживать свою навсегда очерненную жизнь. С течением времени Энди свыкся и прекратил плакать навзрыд по ночам, когда становилось жутко от собственного одиночества, притаившегося на дороге по пути к обрыву, где ему предстояло осознать что-то такое, чему нет и быть не может объяснения. Всю свою последующую жизнь сироты, никому не нужного мальчишки, у которого теперь уже не было ни влиятельных родителей, ни денег, которые куда-то словно испарились, он прожил, или точнее пережил, переждал, как долгий и все время усиливающийся ливень, в приюте для детей во Франции, откуда был родом его дед. Эту явно затянувшуюся в памяти эпоху трудного и неприкаянного детства Энди никогда не вспоминал, а когда ему в голову вдруг приходили ненужные и делающие неповторимо больно воспоминания, он просто прогонял их и с неимоверными усилиями заглушал дикий крик, разрывающий все его нутро. Никогда он не говорил об этом ни с кем, никогда не хотел поделиться этой тяжкой ношей, которую ему было носить все труднее с каждым годом. Он словно спрятался в непробиваемый кокон и смотрел на мир оттуда глазами маленького злого волчонка, который ничего не может, один против целого войска волков, своих и в то же время невыносимо чужых. Если Оскар носил розовые очки, то Энди – определено черные, и это было оправдано, это было необходимым, выработанным за долгие годы скитания безошибочным ходом... безошибочным ли?
После недолгого молчания, которое как камень давило на грудь обоим, Энди вдруг вспомнил, что Оскар собирался раскрыть ему что-то важное, и хотя ему не было никакого дела сейчас до этого, он тихо хлопнул ладонью по еще не высохшей спине товарища:
- Оскар, ты что-то хотел сказать?
- Ах, да… хорошо, что напомнил! – сразу же оживился очкарик.
- Ну, давай же…
- В общем, не подумай ничего плохого, но я рылся в вещах этого… И ты знаешь, что я нашел?
- Боже мой, откуда я могу знать! Ты же у нас такой бесстыдный – роешься без спроса, где захочешь. Говори уже, не испытывай меня…
- У него в мешке пистолет… - шепотом, едва слышно прошипел Оскар, значительно округлив глаза. Мальчишеский страх захватил любопытство в черных, таких черных, что нельзя было различить зрачка, глазах, и простой смысл слов приобрел некую шифрованную тайну, не имеющую разгадки.
- Ого, наше путешествие становится опасным! Ну что ж, тем хуже для тебя! – укладываясь вновь, как всегда невозмутимо сказал Энди, и нотки разочарования в Оскаре прозвучали в его чуть хрипловатом голосе.
- Почему для меня? - глупо и по-детски испуганно шепнул Оскар.
- Потому что ты, а не я, всего на свете боишься…
Жак, так давно намаявшийся просто лежать и слушать, не имея возможности вмешаться в эту странную беседу, изнемогал от неприятного ощущения переходящего в боль, которое причиняла ему жутко онемевшая нога. Не мог он произнести ни слова, потому что имел страх, непонятный ему самому, быть брошенным завтра здесь посреди пустыни одиноко добираться до какого-нибудь населенного пункта без верблюда, на своих двоих. Эта перспектива ему не нравилась, поэтому Жак выбрал метод выжидания и с нетерпением ждал, когда к нему обратятся. Его страх был вполне естественным – он слышал весь разговор двух друзей и понял, что один из них парень странноватый и недружелюбный, который долго разговаривать не будет. К тому же, пистолет, который так напугал Оскара, был незаряжен, и вряд ли мог послужить Жаку надежным аргументом. Именно поэтому, думал он, его надежды были тщетны – он решил действовать немедля и произнес, еле ворочая языком:
- Ребята, я… разрешите представиться. Жак! – с такой торжественностью в голосе, ничуть не дрогнувшем, прокричал Жак, что, наверняка, вся Африка сотряслась под напором его возгласа. Энди и Оскар, тут же забыв о своих думах, с неожиданным вниманием, прикованным к поднимающемуся с ковра, доселе молчавшему неизвестному, посмотрели на бегающие и веселые глаза Жака.
- Я Оскар, это вот Энди … Нам очень приятно, что ты в сознании… ну как, ничего не болит?
- Да нет, я парень крепкий! Никакая жара, никакой, тем более, холод не сломит мое молодецкое здоровье!
- Зря так говоришь. Я тоже так думал до поры до времени, пока не слег полтора месяца назад… - Энди сразу распознал в новом знакомом пациента того рода, что беспечно не носят теплые носки и шапки зимою и, словно капризные дети, толи от излишней удали, толи от незнания элементарных правил, которые должны быть известны любому дураку, не хотят одевать панаму на солнцепеке. Энди, как истинный врач, чувствовал отцовскую ответственность и не мог допустить дальнейшего распускания цветов этих, с первого взгляда абсолютно безобидных, мыслей, чтобы не прийти в конце концов к урожаю. Он знал: людей раздражали его занудные наставления и неугомонные поучения, но так же хорошо знал он: его старания не напрасны и эти люди потом будут благодарны ему. Терять и этого, судьбой предоставленного случая, Энди не хотел и не мог. Вытащив из своего дорожного рюкзака разные, только врачам известные инструменты, он принялся без особого согласия на то Жака осматривать беднягу, стучать по нему маленьким молоточком и заглядывать во все места, куда только мог дотянуться его вездесущий глаз.
- Ммда… Ты говорил правду, но все же не советую тебе так бездумно относиться к своему здоровью, потому что потерять его легко, а вернуть – практически невозможно…
- Как, невозможно? Неужели наша медицина настолько бессильна? – относиться серьезно к чему бы то ни было Жаку не дал Бог, и все, пусть даже самые страшные вещи, вызывали на его лице неповторимую, удивленно-радостную и безумно заразительную улыбку ликующего, счастливого человека, и никто, даже самый чуткий друг, не могли уловить ту непримиримую грусть, которая время от времени сдавливала его грудь и ненароком проскальзывала в задорном выражении его лица.
- Да, бессильна, если даже сам обладатель этой болезни ни черта не думает о своем здоровье, тут уж никто, никакие самые передовые технологии и самые навороченные лекарства не вытащат тебя. Поверь мне, такая голова, как твоя – уже признак неизлечимой болезни.
- Я вижу, мне здесь не рады… - все еще улыбаясь и подмигивая сидевшему рядом на ковре, сразу понравившемуся, Оскару деланно-огорченно сказал Жак.
- А-а. По твоим соображениям, я должен прыгать от счастья и плакать огромными слезищами оттого, что нам пришлось потратить на тебя уйму времени, нагрузить Корабля нашими двумя отнюдь не легкими телами и тащить тебя сквозь всю пустыню…
-Ну, положим не всю… - вмиг понурившись тихо прошипел Жак и отвернулся от надменно говорящего, но ничуть не озлобленного и спокойного Энди. Оскар понял: бунт на корабле, в данном случае возле корабля и не морского, а пустынного.
-Ребята, давайте съедим, что ли, по куриной ножке за встречу! – Оскар был удивлен тем, что эта кампания произвела такой фурор, он вообще был не уверен в правильности и успехе этого предложения. Но, безошибочно предвидя то, что оба воюющих лагеря обожали и прямо-таки жить не могли ни дня без мяса, Оскар нисколько не потеряв, как истинный главнокомандующий, применил тактику пряника и был вознагражден, конечно, не почетным орденом, но прекращение безумства двух враждебно настроенных молодых людей упали на его душу, как ласкающий сердце морской бриз.
- Я не против… - икая от предстоящего удовольствия, заискивающе пропел Жак, он к тому же был зверски голоден, так как не ел ни крошки еще с прошлого утра.
- Я даже за! – вдруг оживился Энди, и с его засыпающих и усталых глаз слетела былая грусть, он принялся потирать ладони в предвкушении предстоящего ужина, пусть и сильно припозднившегося.
Что ни говори, а пища сближает людей! А точнее совместное ее поглощение. Вся разноцветная троица присела на давно обжитый и уже похожий на родимый дом ковер и принялась слушать несколько минут нервное и в то же время спокойное, житейское шуршание полиэтиленовых пакетов в руках расторопного Оскара. Сейчас он выглядел отцом семейства и, строго-настрого поровну разделив копченую жирную курочку, он нахмурился, будто долго размышлял: кому бы дать тот или иной кусок.

6 глава
В одетом желтыми кронами высоченных кленов и тополей городе без сомнений и сожалений шли косые, упрямые ливни вот уже третий день, и не было никакой охоты и возможности высовывать свой нос и подставлять его бомбардировке природного катаклизма в малых масштабах. По мокрым улицам шагали одиночки, отчаянные и наделенные смелостью, и беспощадный ветер с неистовой, давящей на все вокруг силой вырывал зонты из рук: синие, красные, в полоску, в крапинку, однотонные и разноцветные. Почему так разыгрался теплый воздух? Почему вдруг природа свалила на землю столько негодования? Не один человек, стойко, а иногда и покачиваясь от порыва ветра, вышагивал по скользким и покрытым мутным слоем дождевой воды мостовым и вряд ли думал сейчас о происхождении этого явления, которое, несмотря на причинение стольких неудобств, все же завораживало оглушенных зрителей своей свежестью и простой, но в то же время непостижимой силой, что, казалось, могла стереть с земли все живое. Наперекор судьбе своей, как бы то ни было, навстречу счастью или несчастью (это как получится) Тиона наконец-то выбралась из надоевшего родительского дома, который показался ей тюрьмой за эти три бесконечных дня, которые длились годы, которые она успела возненавидеть и тут же полюбить за неожиданно скорое окончание. Да, это время, вынужденно проведенное в четырех стенах не очень любимого дома стали пыткой для молодой девушки, сердце которой было занято с недавних пор отнюдь не какими-то пирогами и вязанием, и уж конечно не безумной руганью и болтовней не о чем. Ее трепетное ощущение восторга, что почему-то росло под неведомой тяжестью, которому не было никакого внятного объяснения, сжимало все сильнее сокращающийся кровоточащий кусок мяса, бьющийся за свое существование. Этот еще живой орган руководствовался беспечностью, той самой, что дает людям волю жить в молодости и неизбежность постепенно затухать с каждым годом. Поэтому, как и любое чувство, беспечность требует своего конца. Может, Тиона понимала и просто не хотела придавать значение тому, что вся жизнь ее в одночасье наполнилась одним человеком - человеком, который заменил ей мир, Бога и человечество. Он, один он был для нее сейчас всем.
И как это не грустно звучит – она была для него ничто. В полном смысле этого слова. Но, Боже мой, как хотела она оказаться тем маленьким замусоленным карандашом, которым он выводил по ночам немыслимые загогулины на грязно-сером полотне там, в своей маленькой спаленке, слабо освещенной ярким, но не достаточно сильным ночником, который казалось был жалким и последним приветом из еще дышащего детства. Она желала быть его кожаной, черной шляпой с маленькими полями, пропитанной невыносимо мужественным запахом пота и волос, выгоревших на солнцепеке. Тиона ревновала его ко всему, к чему бы он ни прикоснулся, и с девчачьей заискивающей улыбкой она пыталась порой часами понять, чем эта мертвая и холодная ложка или тот деревянный стол-истукан лучше ее – живой, привлекательной девушки.
Сосед Тионы жил в кирпичном доме напротив и, его окна выходили на пустынный двор, осенью золотой, весной зеленый, слепящий глаза летом, так же как и зимой, и упирались своим немым вопрошанием в каменные стены молчаливого, старшего товарища, стоящего здесь с давних времен. Он жил по каким-то ему одному известным правилам и принципам - это обстоятельство очень часто как маленькая, но слишком назойливая мошкара, надоедала и в конце концов просто раздражала и выводила из себя окружающих его людей, тоже полных своих неповторимых изъянов. Этот загадочный молодой человек вставал очень рано, с первыми свистящими, гудящими пароходами, выходящими холодным утром на прогулку в открытое море, и, подобно им, проносил свой стальной взгляд мимо прохожих, что очень редко встречались ему на пути. Куда он шел столь твердой походкой? Почему Тиона никогда не видела его спешащим? Что делало его таким серьезным, хмурым, и откуда бралась эта заразительная смешинка глубоко в глазах, которую было так трудно обнаружить, но, найдя ее, невозможно было опустить более взгляда? Кто он, наконец? Тиона хотела прильнуть к его сильным плечам каждый раз, когда он проходил мимо, и не могла препятствовать его ходу, не зная причины остановить его, но тот, не обращая взора в ее сторону, пролетал на крыльях вдохновения, и его лицо всегда было занято какой-то мучащей его идеей, которую необходимо было воплотить в жизнь немедленно.
Человек, что хоть раз поддавался немыслимым мучениям безответной любви, мог бы без слов понять ту терпкую ненависть ко всем влюбленным, жившим сейчас на планете Земля, которая так бесчеловечно распространялась по всему телу Тионы, сгорающему в пылком огне страсти, что некуда деть, некуда пристроить. Тиона без единого сожаления казнила себя за столь жалкую нерешительность, но все же не могла превозмочь навязанную обществом, которое, видно, ничего не смыслит в настоящей, трудной до боли любви, аксиому: молодой человек должен сам подойти к девушке, а та должна ждать… но как же ждать, когда любовь достигает своего предела и давит со всей силой на сердце, умирающее без воздуха… «Будь я чуть посмелее, чуть понапористей – я добилась бы своего и была бы сейчас в его руках, а я только и знаю, что сидеть и мучиться…», уговаривала себя Тиона и сидела, мучилась, не находя в себе сил действовать. Несколько раз она вроде бы решалась на обдуманный со всех сторон поступок и вплотную подходила к объекту своих немыслимых страданий, но, видя холодок, струившийся в серебряных глазах, отступала, оставляя все мысли о знакомстве, о которых долго еще со сжигающим все внутри стыдом вспоминала и терзала ненужными упреками и без того страдающее сердце, безнадежно влюбленное.
Теперь он куда-то исчез. Тиона жутко скучала и не выносила отсутствия незнакомца, который стал уже так близок сердцу, как никто другой. Странное дело, но он будто в одночасье прилип к вскруженной голове неразумной девушки и, кажется, навсегда застрял в неблагоразумной душе. Теперь его не было, и Тиона всерьез начала беспокоится: неужели он переехал? Ей даже не приходило в голову то, что с ним могло что-то случиться, она не хотела представлять свою жизнь без него, она была с самого первого дня крепко привязана к нему, к его холодному взгляду и обжигающей улыбке. По ночам, когда грусть накатывала к горлу и давила на сердце, Тиона с беззаботной улыбкой на розовых, сухих от переживаний губах снова и снова вспоминала короткий разговор, однажды произошедший между ними в длинной, оттого скучной, очереди, в которую Тиона залезла лишь потому, что ненароком увидела до боли знакомую спину. Никогда прежде не смевшая завести разговор с соседом, что был так дорог, Тиона и теперь не желала ничего большего, чем просто взглянуть в лицо, которое снилось ей ночами и никогда не выходило из мыслей. Она слишком боялась испортить все, чего на самом деле не было; он был настолько холоден и, казалось, в его сердце не найдется места для той, что не спит, думая о нем, что на деле отворачивается, а в душе только и делает, что смотрит прямо в серые, как прохладное небо, глаза, тщетно пытаясь отыскать, откапать самую мизерную встречную улыбку. Встав позади, Тиона уловила прочно въевшийся в кожу запах каких-то дешевых сигарет, который залетел в нос и пощекотал его изнутри. Тиона чихнула.
- Будьте здоровы… - его голос прозвучал обнадеживающе и по-братски. Он протянул смятый, наверняка не первой свежести, носовой платок, на своей большой, открытой ладони. – Извините… я знаю: пора завязывать с этим, но у меня тяжелая работа.
- Спасибо… - Тиона едва смогла выговорить единственное слово, приняв с огромной благодарностью платок, весь пропитанный запахом хозяина. Будь это другой человек, Тиона не смогла бы и прикоснуться к не очень-то чистому платку, но это был ОН, – курите на здоровье!
- Первый раз слышу такое пожелание!.. – лицо собеседника вдруг залилось алой краской, и глаза заискрились, неожиданно преображаясь. Нет, вовсе он не угрюмый, он добрый и веселый. Конечно, он сказал: у него тяжелая работа, и это, видно, беспокоит его. Но, Боже, какая у него обворожительная улыбка, делающая его неотразимым, а его зубы, что светятся своей белизной на фоне выгоревшей кожи, заставляют подсознательно сравнивать его с зайцем. Тиона заворожено вглядывалась в чистые, холодно-серебряные глаза, но словно невидимая пелена, покрывала их; словно незримая, непроницаемая стена преграждала путь навстречу к его сердцу, и было невозможно преодолеть эти препятствия, чтобы хоть чуть-чуть приблизиться к нему и понять, о чем он думает.
- Я узнал вас… вы живете в соседнем доме?
- Да, да… а вы живете в доме напротив? – он узнал ее! Боже мой, она на седьмом небе от счастья. Делая вид, будто вспоминает с большим трудом, где тот живет и вообще кто он такой, Тиона поняла: он замечал ее все это время, и даже может быть, он влюблен, только скрывает это, как и Тиона теперь. Румянец накатился на ее щеки и вдруг неожиданный стыд захватил все ее существо: кто позволил или хотя бы дал причину думать так? Глаза собеседника все так же были полны холодным огнем, ничего не могло растопить этот лед. Нет, он, конечно, не влюблен.
- Я вижу вас каждое утро, поливающей цветы на подоконнике. Неужели они такие прихотливые?
- Да, они так привыкли к такому уходу, что теперь стоит раз не полить – сразу завянут… Впрочем, я сама виновата, – говорила Тиона не присущей ей скороговоркой вслух, а про себя только и твердила: разве ты не заметил: я встаю так рано только для того, чтобы увидеть тебя, а цветы мне просто безразличны… разве ты не заметил?
- Зато ваши цветы очень красивы… утром, когда я иду на работу, они прямо-таки, согревают мне душу. Я, признаться, ненавижу вставать так рано. Поливайте их почаще… До свидания! – он схватил пачку тех сигарет, которые имели такой терпкий, перебивающий все остальное и не позволяющий другим запахам быть рядом с ним, запах и оставил Тиону одну перед кассой, откуда вопрошающе смотрела полная, румяная продавщица в синем фартуке. Не зная, что купить, она показала пальцем на что-то неопределенное, и ей протянули те же сигареты, ничуть не удивившись. Боже, он ушел, ушел вот так, не спросив имени и не сказав своего… Он ушел легко, не имея ничего за душей, что могло бы быть связанным с Тионой, совершенно просто и легко… слишком легко. Даже не пожал руки на прощание, не оглянулся ни разу, не попросил номера телефона… Быть может, он даже и не вспомнил этот разговор после… никогда… Тиона растерянно стояла посреди магазина, вокруг нее бегали люди, она не замечала никого вокруг. Какой-то теплый, дрожащий возле сердца огонек разгорался сейчас внутри нее. Кровь, циркулирующая по артериям и венам, наполнилась обжигающей и щекочущей надеждой, которую больно было принять в еще не остывшее после встречи тело. Лицо Тионы вдруг засияло неопределенно густо, глаза ее наполнились новым смыслом, губы расплылись в широкой, теплой улыбке, будто она только сейчас поняла что-то таинственное в поведении и словах незнакомца, что-то такое, что было подвластно только ей и ему… больше никому. Постояв еще немного, Тиона поплелась домой по осенней, желтой аллее, и каждый, кто встречал непостижимую радость во всей ее походке, невольно завидовал ее безграничному счастью. Первое, что она сделала, придя наконец в свой уголок, наполненный вещами, напоминающими только самые счастливые моменты ее жизни, к которым теперь присоединялись сигареты, это полила цветы на подоконнике, вдруг ставшими непосредственными посредниками между кирпичным и каменным домом, которые приобрели пока непонятный смысл выражения скрытого в самой глубине земли чувства.

7 глава
Чайки не успокаивались. Похоже, шторм был готов ворваться в настежь раскрытые окна и порвать зеленые шторки, беспомощно вихляющие, поддающиеся бессмысленному порыву ветра. Энн гордо высунулась в окно по пояс, не боясь упасть и разбиться (к тому же она проделывала это не впервые и смогла натренироваться). Ей нравился неистовый поток теплого воздуха, бьющего в лицо и раскидывающего в беспорядке вьющиеся волосы. Ей нравилось быть похожей на чайку, что, беспечно расправив крылья, летит, не думая ни о чем и ни о ком, кроме как пропитания для себя и желторотых птенцов. Господи, как часто люди задумываются о неразрешимых проблемах, терзая себе душу, как часто без толку ломают себе головы и разрушают сердца, пытаясь испепелить неумолимо растущее чувство под названием любовь, и как редко могут они забыть, забросить, затоптать все, что причиняет такую горькую боль! До жалости хрупко сейчас казалось Энн это не совсем чистое окно, и, наверняка, она была бы рада увидеть, как оно крушится на ее глазах. Этого не произошло. В дверь кто-то настойчиво постучал, и Энн нехотя бросила свою позицию и вынуждена была покинуть придуманный ею крохотный мир, наполненный ярким светом.
- Кто?
- Это я, Энн. Генри…
Ненужным прыжком Энн повредила себе ногу, наступив нечаянно одной на другую. Генри пришел – это значило, что он еще не забыл и хочет видеть ее. Торопливо отворив дверь, Энн, вся светясь проницаемым теплым светом, упала на грудь вошедшего молодого человека и одарила его щедрым поцелуем, полным искренней любви и неприкрытой дружбы. Генри стоял посреди коридора в черном драповом полупальто, которое придавало ему загадочную значительность и вселяла уважение к нему. Невысокого роста, стройного телосложения, виски заросли каштановыми, жесткими волосами – таким видели его все, но перед Энн вырастал могучий великан, которому все по плечу и море по калено, ведь сама она была почти на голову ниже.
- Нет, Энн, только не сейчас… Я по делу пришел, - подчиняясь божественной ласке любящей подруги, Генри только пытался создать неприкосновенный, серьезный вид, но тщетно. Вдруг весь подтянувшись, он решительно отодвинул Энн и твердо шагнул в комнату, тускло освещенную синим, холодящим светом. Энн засеменила следом за ним, чуть-чуть обидевшись для вида. В ее душе не мог поселиться никакой страх, никакой гнев, и тем более обида к этому человеку - она любила его, и все, что бы он ни делал, вызывало в ней лишь радость и теплоту. Генри уселся на диванчик и устало опустил руки на шершавый, колючий плед. Энн присела рядом и стала всматриваться в синие вены Генри, совпадающие цветом с часами на смуглой руке с длинными пальцами и белыми, всегда очень чистыми ногтями.
- Энн, мне надо поговорить с тобой…
- Говори, что тебе мешает?
- В общем, скажу все сразу… Мне нужно уехать на несколько дней в Африку.
- В Африку?! Что ты там забыл?
- Дела… Можешь не спрашивать – я все равно не скажу ничего, - Энн слишком хорошо знала словоохотливого Генри и ей никогда не стоило больших усилий выудить все, что нужно. Но теперь он выглядел как-то несвойственно себе, чересчур серьезно, если бы сейчас какой-нибудь человек впервые увидел его, он не поверил бы ни за что в прежнюю безалаберность и никогда не скрытую веселость этого не по годам хмурого человека. Нечего было и думать: сейчас не время для пустых слов, что-то действительно случилось.
- Генри, ты пугаешь меня. Что произошло? Нет, можешь ничего не говорить… Я сама догадаюсь… Ты решил бросить меня и придумал эту глупую историю про Африку? Мог бы и так сказать – твое вранье уже у меня вот где! – Энн жестом показала то самое место, где, по ее мнению, застряла давно надоевшая ложь, беря Генри хитростью. Энн не могла отпустить его просто так, не зная ничего, к тому же заявление об отъезде было столь неожиданным и непредвиденным, что любой человек на ее месте пытался бы отсрочить его. Расчеты на хоть какую-то информацию оправдались.
- Боже мой, Энн! Ты всегда хочешь думать обо мне плохо! Ну что, что я такого сделал?!
- Генри, милый… ты ничего не желаешь мне говорить, уезжаешь так внезапно! Что, по-твоему, я должна думать?
- Пойми, я хочу, очень хочу все тебе рассказать, но не могу… просто не могу.
- У тебя такой вид будто твою семью переехал грузовик. Что случилось? Может, война началась?
- Спасибо тебе, конечно, что ты беспокоишься, но почему у тебя такой веселый тон?
Как неприступная крепость, Генри не сдавался. Всерьез раскрасневшись, Энн не знала, как преодолеть этот хохот, зарождающийся внутри, чтобы не обидеть друга и не испортить все вконец. Генри все так же сидел на маленьком диванчике и судорожно мял кончики своих пальцев, не смев поднять глаз, полных сомнения и недоверия, на Энн, небрежно дергающую его за полу пальто в приступе скорее любопытства, чем обеспокоенности.
- Ну, хорошо, я скажу тебе только, что это дело моей семьи… Ты помнишь моего брата?
- Да… Да.. Это такой высокий мужчина. Он всегда ходит в… во всем белом… Я видела его несколько раз в парке, ты мне его показывал… Только я не помню, знакомил ли ты нас?
- Нет. Это ни к чему.
- Ты что, глупенький, боишься: он уведет меня? Не нужно, я только твоя… слышишь?
- Я знаю, но он не очень хороший человек. Иногда мне становится стыдно, что я его брат. Мне стыдно, жутко стыдно…
- Стыдно? А что он сделал такого?
- Не думаю, что тебе это будет интересно. Знаешь, Энн, мне не нравится твое любопытство.
- Ну… Ну же, я вижу: ты хочешь что-то сказать мне. Не бойся, никто больше не узнает… - рука Энн медленно проскользнула по горячей, видно от неоправданных допросов, шее. Это всегда было надежным средством тогда, когда Энн что-то было нужно. Генри кинул прозрачный, но неповторимо родной и теплый взгляд на упавшие в беспорядке волосы Энн – как легкая шелковая вуаль они покрывали слабые, беспомощные плечи, и при виде их Генри умолкал, какой-то неосознанный огонь загорался внутри сильного, мужского тела, и это пламя заставляло жить только для одной единственной цели – защищать эту маленькую, безумно любящую, полностью твою женщину. Как мальчишка припав к груди Энн, Генри застыл в порыве жалящего сердце чувства. Никто не в праве осуждать его: он был на пределе. Любая, даже самая слабая, ласка могла воскресить его сейчас, когда все уже поставлено на кон, когда все решено и, он во власти той игры, правил которых не знает никто.
- Энн, мне трудно признаться… но я люблю тебя, я хочу, чтобы ты знала, что бы я ни говорил, что бы ни делал – я люблю тебя. Мой брат Сидней живет в западной части города, ты знаешь. Он владелец небольшого ювелирного магазинчика, его дела в общем расцветают. Сидней производит впечатление очень честного, порядочного человека, чем он и пользуется… Вводит всех в заблуждение, а на самом деле шарлатан, шулер… Режется в карты каждый божий день… Это его страсть, и я как его родной брат, хоть и младший, обязан следить за ним, чтобы… Ну, таков наказ отца, царствие ему небесное. Знаешь, по молодости Сидней натворил очень много глупостей… за что сидел в тюрьме четыре года. Когда вышел, разругался со всеми подряд, бросил отца и мать помирать в турецкой дыре. Ему тогда только двадцать пять стукнуло. Родители еще когда он в тюрьме сидел горя нахлебались, а уж потом и года не прошло как и мать, и отец отошли… Отец перед смертью только и думал о нем, только и знал, что молился о нем… День и ночь. Каждое утро, каждый вечер стоял на коленях перед образами и слезами обливался, видно, знал он что-то, чего я не знаю. А что?.. Никогда отец и слова не проронил в беседе со мной. Уже тогда я понял: скрывает старик тайну какую-то, которую узнать мне не суждено. Весь почернел он за год, сник от горя… а пятнадцатого августа, утром подозвал меня и тихо-тихо на ухо сказал: езжай, говорит, к брату, да следи, чтобы ничего с ним не случилось… И умер. Я поначалу не хотел ехать, молод еще был совсем, девятнадцать лет… а потом огляделся вокруг: ничего меня не держит, родителей нет, а брат, какой-никакой родственник. Брат здесь меня не очень-то радушно встретил, но помог кое-как, поселил подальше от себя в каком-то захолустье… Я на него не в обиде. Жил три года, работу нашел, тебя вот встретил, знать его не знал, да и не хотел. Я люблю его вообще-то, но на расстоянии как-то спокойнее, лучше любится. Вчера прибегает ко мне, глаза бешенные, весь взъерошенный и говорит: собирайся, поедешь по делу в Сомали, это дело не терпит опозданий, так что поторопись. Говорит, здесь только тебе могу доверять. В общем, снарядил меня, а сам не едет, говорит, потом догонит меня. Не может магазинчик свой бросить. Я то знаю, что это за магазинчик… А может и нет, может мне все кажется… Подозрительный очень бизнес у него. Ну да это не мое дело. Знаешь, иногда хочется наплевать на все, бросить все – пусть сам себя выручает, а я тут ни при чем. Мне стыдно за него и за себя: как мог он так с отцом и матерью поступить, а теперь вот я ему помогаю, по сути, убийце своих родителей. Ведь когда он уехал, я один семью содержал, потому что родители больны уже были, а что я мог в девятнадцать лет, что? Учебу бросил, на фабрику устроился, какие-то гроши получал, и все на лекарства почти уходило. Теперь вот сидит этот, брат называется, и только помощи ждет, больше ничего… И почему я должен ему помогать, когда он мне и гроша ломаного не дал? Знаешь, обида меня гложет за себя, а главное за отца с матерью. Ну как он мог так бросить нас, будто мы вовсе ему не родные, а вчера заявился, и никакого раскаянья в его голосе я не услышал, он, видно, забыл обо всем или просто вид делает… Хотел выгнать его, но вспомнил наказ отца. Не могу я так, как он, отца родного предавать…

8 глава
Пятый день блуждала микроскопическая вереница по раскинувшейся, как огромный песочный ад, пустыне. Запас воды неумолимо таял, ведь было рассчитано, что путь займет день, от силы два. Пыльные, загорелые лица трех уставших, но все еще бодрых в глубине юных морщин, что час от часу становятся все глубже и шире, людей приобрели оттенок неонового света, который осторожно покрывал ночной, кромешный страх забвения. Нужно было иметь много жизненных сил и непомерное желание жить, а значит чувствовать, чтобы не сойти с ума, чтобы остаться человеком, не потерять облик нормального, морального существа в той ситуации, в которой оказались они – одни на протяжении нескольких километров, а может и больше, вокруг – никто не знал, на истинном ли они пути, не забрели ли они в такую даль, откуда дороги ведут только в небеса… А может кто-то совсем рядом существовал и понятия не имел о непостижимой боли и страхе, с усиленным упором пожиравшим сейчас сжатое до предела сердце Оскара.
Вот уже как пять дней трое путников кружат по одному и тому же месту, в панике разыскивая африканскую деревню, отраженную на рваной, замызганной нервными, влажными пальцами, карте, которую с таким трудом удалось выкупить у бедного и очень вредного старика в той деревне, откуда они держали путь. Что было странно и подозрительно – карта отражала лишь одну деревню среди многочисленных барханов. Черный старикан долго отпирался и видно было, что до самого конца бы не отдал карту, будто она имела огромную ценность здесь, где все давным-давно используют лишь проводников, которые знают родные края как свои пять пальцев. Почему-то, любой, к кому бы ни обращались Жак, Энди и Оскар, отнекивался, отмахивался, придумывая какие-то отговорки, к которым трудно было прицепиться. Идти так, с пустыми руками да еще и без проводника было бы безумием, поэтому троицу не покидала самоуверенность и наглость в поиске хоть кого-нибудь, кто мог бы помочь им, и они нашли одного такого человека, сказавшего наконец последнее слово:
- Можете не стараться так. Вас никто не поведет в Сараджу.
- Почему? – заикнулся Жак, услышав столь неприятные для ушей слова в полном негодовании.
- Потому что в нашей деревне нет дураков, - с глубоким чувством собственного достоинства произнес шоколадный как кора дерева старый араб и собрался уже уходить, но был остановлен резким движением Энди, которому никак не хотелось терять возможности попасть в эту злосчастную деревушку. Старик, впрочем, ничуть не растерявшись, отступил на шаг и внимательно посмотрел на Энди снизу вверх, хотя был намного ниже, своими чересчур светлыми для Африки глазами, которые было не отличить по цвету от лесных орехов. В нем было что-то нездешнее, непривычное глазу, но что, понять было невозможно. Загар с течением его долгой жизни настолько въелся в кожу, от природы смуглую, что отличить сейчас его от негра можно было только по светло-карим глазам, которые будто высветлились на солнце и потухли.
- А мы, что же, дураки, по-вашему, тащиться в такую даль без проводника? – голос Энди был слишком резок и, казалось, зол, и Жак всерьез обеспокоился за старика, который все так же стоял с немым, горделивым безразличием на лице будто каменная скола и не делал никаких движений, по которым можно было бы определить – не спит ли он стоя. Но нервы Жака не выдержали, и он все-таки решил не рисковать, наверняка, последней, немного гнилой нитью, которая хоть как-то связывала их с той деревней, куда им было очень нужно попасть, к тому же он имел собственные причины побыстрее туда убраться. Поэтому он, не мешкая, рукой дружелюбно отодвинут Энди от старика, будто боясь за его сохранность, и наклонился прямо к морщинистому лицу, молчаливо созерцавшего всю эту картину старца, так, будто он был глух:
- Поймите, нам необходимо попасть туда во что бы то ни стало.
- Мне-то что?
- Ну как же вы не видите? Мы не просто так просим вас сопроводить нас, а за вознаграждение.
- Вознаграждение? Я не нуждаюсь в деньгах, тем более от белых, - презрительно фыркнул старик, не изменив выражения своего коричневого, морщинистого лица.
- Ах, вот значит, почему нас никто и слушать не хотел! Ты слышал, Энди? – Жак разъярено взглянул на Энди, который вмиг покраснел и отвернулся от всей этой толпы, словно ему были противны такие разговоры, не решающие ничего. Но Жак все же дернул его за плечо, желая скорее вернуть в круг, именно от него сейчас зависело все, ведь именно он был главой всей этой троицы, хотя никто его и не назначал главным – это было очевидно. Один лишь взгляд дал Энди понять, что теперь ему придется спасать положение и успокаивать Жака, разозлившегося на то, о чем и думать было нечего.
- Мы не предлагаем вам денег, нам просто нужен ваш совет – как нам попасть туда. Там, в Сараджу, есть нуждающиеся в моей помощи.
- А ты что, Господь Бог?
- Я врач.
- В Сараджу есть врач.
- Но тот врач не хирург, он лишь знахарь.
- Почему вы говорите – лишь знахарь? Наши знахари знают о болезнях больше, чем те, кого учат в академиях. Тысячу лет как-то жили без вас, сами по себе, а теперь что, помрем?
- Но меня ведь вызвали.
- Пусть тот, кто вызвал тебя и ведет. А мне некогда. И ничем помочь я не могу.
- Или не хотите.
- Да, не хочу, это мое право.
- Послушайте, если бы умирал ваш сын, к примеру, неужели вы не попытались бы спасти его и не вызвали бы врача. Белого врача.
- Мой сын сам знахарь – он не нуждается в таких, как вы.
- Сдается мне, вы тоже знахарь.
- С чего вы взяли?
- Вы так рьяно отстаиваете их достоинство… Мне, все же, трудно понять вас. Нам нужна помощь, послушайте…
- И вы послушайте меня. Я не знаю, кто вас вызвал, но только в Сараджу нет телефона, как, впрочем, и в любой другой деревне, вы ведь в Африке… - старик хитро и насмешливо улыбнулся своим беззубым ртом. Через пару секунд друзья были уже одни. Какие дураки! Конечно, кто мог позвонить им еще когда они были в Могадишо и не встретили Жака на жизненном пути? Связь была настолько плоха, что едва можно было услышать лишь название деревни и громкий плач женщины. Энди настолько увлекся своей африканской практикой, что загремел в больницу с тепловым ударом полтора месяца назад, а, выйдя оттуда не очень-то здоровым, снова кинулся грудью на амбразуру. Ему было неважно, что звонок был по меньшей мере подозрителен и ехать нужно было далеко, в другую страну, ему было необходимо опять применить свой, несомненно, дар и спасти чью-то жизнь, тем более речь шла о ребенке. Но как это случилось? Как он, всегда такой осторожный, вдруг потерял свою бдительность? Разве может кто-то из совершенно другой страны, из какой-то глухой деревушки, затерянной в пустыне среди разгоряченных оранжевых тонн песка, вызвать по телефону врача, который всего три месяца практикуется в Африке, по большей части в Сомали. Но ему льстило то, что уже и за пределами этой безумно песочной страны ходят, видимо, слухи о его работе. Может, он уже знаменит? К тому же он успел разобрать имя человека, которого очень хорошо знал когда-то, сказанное той непрерывно рыдающей женщиной – Наир Кабба. Друг, брат по бесконечному скитанию по улицам вперемешку с детскими приютами, до тошноты знакомыми своей глупой сентиментальностью, прикрывающей тот жадный ад, пожирающий никчемность дней. Неужели он, коренной эфиоп, все-таки совершил тот давно готовящийся поступок, которым так радостно он делился с товарищами по единой беде, и попрощался с Европой, открыв свои объятия родной Африке? Как живо рисовался его одичалый, мужественный образ в дверях своей деревянной хижины перед растопленным взором просветлевшего от долгой разлуки Энди. Раз уж это было дело рук Наира Кабба – можно было не сомневаться в безопасности, ведь это был брат, заменивший родных. Итак, тут и думать нечего было – старик просто выжил из ума или что-то путает, может, просто не знает – все равно, нужно ехать в Эфиопию, в деревушку под названием Сараджу.
Только идиот или последний авантюрист мог отправиться в опасный путь с картой, которую в конце концов удалось выудить у старика, что так долго и бесполезно упирался, теряя только время, с этой бессмыслицей в руках. Но Энди не имел права поступить иначе, он однажды дал клятву Гиппократа и был верен ей, он должен был добраться в ту деревню хоть пешком – там умирала девочка. Как ни уговаривал Оскар отступиться – не все во власти человека; видно, судьба такая у девочки и должна она погибнуть, как ты не вертись, как ни старайся… небо не обманешь, задумчивый Энди настойчиво вымогал у жителей любую, самую ничтожную информацию о злополучной деревушке. Жак все-таки поддерживал Энди, так как по одному ему известным причинам не мог долго сидеть на одном месте, в одной деревне. Он так и рвался оттуда, будто собака с цепи. И вот теперь они втроем блуждали среди барханов, которые были похожи друг на друга, как капли в песочном море. Эта карта - последняя и единственная ниточка, что еще связывала их с внешним миром, который теплился в жестах и мимике все же сильных духом людей, кто как никто лучше теперь мог осознать необходимость того надоедливого потока лиц, пробегающего каждый Божий день мимо глаз, словно трепетная вереница ухмылок, упреков и усмешек, адресованных, конечно, тебе. Сейчас как нельзя внятнее выражалась та неприглядная, смешная дикость где-то в уголках сухих, горьких губ и в самой глубине испуганных, обреченных, но еще слишком живых, чтобы отчаяться глаз – эта ничуть не притворная, истинная дикость так часто украшает своей природностью, наследственностью лица детей и заставляет впадать в панику их родителей. Но хоть и пахнет сумасшествием эта милая дикость, хоть и вводит в некое беспокойство, все же она наделяет ее обладателя непревзойденной силой природы, которая еще движется в сосудах некоторых людей, ввергая в жестокую игру с цивилизованным миром без границ, а точнее с миллионами правил и уроков.
Лица троих были окутаны синим туманом веры в спасение. Никто не сомневался в скором и благополучном избавлении от этого тяжкого, непостижимого чувства маленького, жалкого человечка, что как пресс ложилось на сердце и увлекало в бессмысленную беседу: «А что, если…». Все черты, глубоко вжившиеся в пыльную, спаленную на жарком солнце Африки недолговечную кожу, что плотно обтягивает резкий, твердый череп, которому суждено быть выкопанным через сотни, тысячи лет, казалось, умирали и цеплялись за последнюю каплю воздуха, последнюю горсть воды так, будто это могло спасти человечество от гибели. Было ужасно жарко, вода испарялась, кипела от солнца, что палило безжалостно больно, путники как один ощущали горькую, густую слюну, застрявшую в горле комком, которая не способна была растворить шершавую корку на языке и небе, жалящую все нутро неприятной судорогой во время питья. Никому из них и в голову не могло и не должно было прийти говорить сейчас, когда непринужденная беседа способна была вылиться в жесткую, режущую глотку тупым ножом боль. Они уже три дня объяснялись только жестами и односложными предложениями, будто глухонемые, и все они понимали – близка смерть от обезвоживания, поэтому вода береглась как зеница ока. Необходимо было как можно скорее отыскать эту проклятую деревню, возможно не существовавшую, и мысли теперь не уходили дальше собственной жизни и жизни друзей, ставших такими близкими и неотделимыми. Правду говорят, что беда объединяет людей, вселяет в них дух семьи, что дает бессмертие в сердцах других, а счастье разделяет, разводит, дает почву сомнению, зависти, лукавству, греху. Энди был повержен, его захватил заячий страх перед смертью, врывающейся в его воображение как мерзкий, одурманивающий запах мглы… Нет, не своя смерть так тревожила его – детская, чистая и наивная жизнь теперь представляла для него неотразимую красоту и горькую беззащитность, бушующую среди смрада и притворной человечности…
Учась в колледже медицины, Оскар был влюблен безумно в эту науку. Он не мыслил себя в роли другой даже в самых мечтательных и непредвиденных мыслях, так же как и не мог он представить себя одного в этом врачебном мире без Энди, он непременно желал быть его ассистентом. Впрочем, Оскар не упускал идей о том, что жизнь может повернуться иначе, и что будет тогда, если возможность стать доктором навсегда исчезнет из виду, если пути двух неразлучных друзей случайно разойдутся… Что делать тогда? Чем жить? Никогда счастье не казалось таким определенным и естественным, как в те минуты мучительных раздумий по утрам, когда рассвет уже забрезжил, а вставать еще слишком рано. Нет, только медицина была способна дать бесславному, бессильному человеку ту самую славу и силу, какую жаждет каждый, только непревзойденная, ничуть не приукрашенная воля помогать больным людям и возвращать им жизнь постепенно возводит смертного на пьедестал Бога. Как ни силился Оскар задушить, притупить эти мерзкие чувства в глубине своей души, как ни старался спрятать зависть, которая словно беспощадная обманщица все-таки находила невидимые ходы к беспомощному сердцу Оскара, всегда он видел в профессии доктора лишь кратковременную власть над человеком, что как дитя зависит от твоих действий и поступков и навсегда прикован к твоей жажде неразумного человека. Оскар всегда надежно прятал безумный хохот, зарождающийся в груди от малейшего проступка Энди, от самого ничтожного его отступления от истины, и тщетно, хотя и с глубоким искренним чувством, разрушал бушующую зависть и страх того, что вряд ли сам он сможет когда-нибудь даже подступиться к той самой правде, которую Энди отлично знал и оттого ненавидел всем сердцем. Энди был готов часами сидеть над скучной на первый взгляд книгой и подсознательно выискивать ошибки автора, опечатки, описки, и, находя их, уже не мог оторваться от нее день, неделю, месяц. Как это ни странно, Энди с детства обожал всякие нелепости, что творились беззаконно в его жизни, которые иногда творил и он сам, и не потому, что в сердце его сидел колющий лед обиды на все вокруг, и не потому, что он напялил маску разбойника, хулигана и щеголял теперь перед благочестивыми жителями этой правильной планеты Земля. Нет, он обладал абсолютно ровными чувствами, он был заполнен любовью ко всему, что его окружало, но его душа всегда ретиво вздрагивала, когда молодую жизнь необходимо было затолкнуть в рамки правил, которые нестерпимо малы для огромного и непосредственного сердца, вынужденного скрываться за черной вуалью грубости и хмурости. Оскар видел, как Энди делает успехи в хирургии, как он становится счастлив при этом, как его руки так и тянутся к инструментам, а глаза горят добрым, праведным огнем. Нет, никогда Оскар не сможет избавиться от тяжкой петли на шее, что при малейшем движении в сторону сдавливает беспощадно шею и заставляет встать снова на тот путь, где нет ничего, что могло бы дать человеку силу, славу, доброту к жизни.

9 глава
- Здравствуйте, я ваша соседка... живу в соседнем доме.
- Здравствуйте, чем могу помочь?
- Быть может, моя просьба покажется вам странной, но не могли бы вы сказать мне, где ваш сосед из пятнадцатой квартиры… если вы, конечно, что-то знаете.
- Нет… к сожалению, я не знаю ничего.
Тиона кротко улыбнулась, делая вид, что вовсе не расстроилась, тщетно пытаясь хоть как-то скрыть уже появившийся румянец на опавших щеках. Дверь с грохотом захлопнулась, и Тиона осталась на прохладной площадке вся в ожидании чуда, которое куда-то запропастилось и никак не хотело посещать этот Богом забытый городок где-то на берегу Средиземного моря. Как не хотелось сейчас уходить, не узнав ничего о судьбе его, как не хотелось отступать от столь близкой, как казалось, и простой цели, что сама по себе наметилась несколько минут назад и стихийно, неподвластно самой девушке притащила Тиону в этот дом, пустой и холодный без того, кто отсутствовал вот уже четыре долгих, бесконечных месяца. За это время Тиона много поняла, многое осознала и приняла во внимание, впустила в смиренное тело, позволила оккупировать огромное сердце этому чувству, что трепетно, но точно и настойчиво добивалось признания так долго и внятно. Как стало легко дышать после душных ночей, жарких дней в непонятно зачем отвергаемом огне любви, самом нужном и странно одиноком...
- Здравствуйте, я ваша соседка. Мне необходимо узнать хоть что-то о человеке, который живет в пятнадцатой квартире… Он куда-то исчез, ничего мне не сказал.
- А-а… Вы та самая девушка… - пожилой человек в странной, доисторической кепке, весь потрепанный, заштопанный стоял перед Тионой и, хитро прищурив глаза, что-то непрерывно жевал. Не было никакого отвращения, не было и смущения: Тиона увидела в этом мужчине не человека, а незримого ангела, найденную после долгих душевных скитаний надежду, что забрезжила далеким, тихим, едва обжигающим светом где-то в пропасти, куда она готова была свалиться без единой мысли, если кто-то подал бы ей знак. Старик чуть наклоняясь и делая приветственный жест снятием кепки, предложил девушке войти в захламленную квартиру. Можно ли это считать знаком? Тиона, не думая ни минуты, словно вплыла в поток незримого воздуха, который, казалось, хранил в себе таинственный смысл древнего бытия, что теперь зарыт глубоко, похоронен без сожалений и слез прямо под нашими ногами. Несмотря на запущенность комнат, на затхлый запах и пыль на мебели, чересчур хромой, квартира имела неосязаемую привлекательность, и Бог знает почему, она приглянулась Тионе. Она вдруг поняла: он бывал здесь не раз.
Войдя в комнату, Тиона увидела нечто. Огромная коряга стояла прямо посреди комнаты и украшала ее своим непринужденным присутствием. Сразу же воображение нарисовало до безумия смешную картину того, как этот ветхий, немного придурковатый старик с кряхтеньем, кряканьем и чавканьем тащит по лестнице вверх эту совершенно ненужную вещь. Но не сама коряга столь громко возбудила нежное восприятие мира как такого, нет, Тиону поразили разноцветные, яркие и в блестках ленточки на сухих, торчащих в разные стороны веточках, что словно уродливые руки тянулись к уже остывшему, надоевшему солнцу, отвернувшемуся окончательно от погибающего дерева. Жуткий, пронзительный страх такой же участи непроизвольно сжал все существо девушки, которая слишком боялась смерти, даже в таком проявлении. Не сама неизбежная смерть так пугала ее: боль и неизвестность – вот что терзало глубокие раны, оставленные детством. Что стало с Жаком? Где теперь ее любимый?
- Садись, как тебя зовут? – старик подставил Тионе покосившийся стул, и этот поступок показался столь красивым, что не сесть было бы невозможно. Сам же он остался стоять напротив, облокотившись на стол, который в отличие от стула был еще молод и годился ему в сыновья.
- Я Тиона…
- Вот и хорошо. А я мистер Питерс, но можешь называть меня просто дедушка…
- Мне как-то неловко…
- А мне будет очень неловко, если ты будешь называть меня как-нибудь иначе. Я привык уже, что все меня кличут дедушкой, и это мне нравится, так что и ты не стесняйся. Ну вот и договорились! – дедушка протянул Тионе свою дряхлую, но будто вылитую из свинца руку. Тиона с уважением взглянула в маленькие, чересчур гордые глаза собеседника (что-то будто задело ее, что-то встревожило), и, пожав протянутую навстречу ей руку, почувствовала зарождающееся, еще не совсем ощутимое чувство: ей показалось, что этот оборванный старик, которого так потрепала возможно не очень счастливая жизнь и есть ее родной дед, потерянный в детстве.
- Хорошо, дедушка… Скажите же мне, где ваш сосед? – мистер Питерс выжидающе вглядывался в красивые, благородные черты девушки, непохожей ни на какого, как ни перебирал он в своей голове, много повидавшей лица людей, что жили здесь. Своей внешностью Тиона всегда притягивала много взоров, горячих и не очень, идя по мостовым городка, где жила всю жизнь и никогда еще не покидала этого будто спрятанного в гуще людских невзгод места в глубокой впадине суетной жизни. Как часто она гуляла тут, и многие узнавали в ней ее мать, давно похороненную под холодной землей, но живущую еще в скромных и гордых чертах Тионы. Смотрясь в зеркало, Тиона невольно хотела плакать от несбывшихся снов матери, от глубоких и частых сомнений в любви отца, и мысль о том, что смерть постепенно уносит из мира сего самых близких ей людей: сначала дед, потом мать, а Жак..? Потому то и было ей страшно за судьбу соседа, что словно заменил ей мать, Жака, но пока еще только в мыслях. Еще только в мыслях она целовала его и держала кротко за большую руку, еще только в глубине души она говорила ему: «Я люблю тебя…» каждый день, каждую ночь…
- Я знавал твою мать, – вдруг так тихо и безропотно проговорил дедушка, проведя ладонью по морщинистому лбу и закрыв на несколько мгновений вспыхнувшие алым огнем маленькие, карие, слишком теплые глаза, - я знал ее, и, кажется, помню тебя. Ну да, ты же Тиона?
- Да…
- А твою мать зовут… звали Мирона?
- Да.
- А где твой брат… кажется, Жак?
- Я не знаю.
- Как не знаешь? – черная тень отчуждения пролетела по вмиг понурившемуся лицу Тионы, никто, НИКТО не сможет заставить ее говорить об этом, ворошить ее столь обжигающие адским огнем воспоминания о том, как однажды она осиротела, о том, как однажды она потеряла единственного брата, как отец стал чужим, далеким человеком, как она осталась совершенно одна в этом жестко настроенном мире, где ей могли дать одно лишь сочувствие, в котором она не нуждалась и бежала от него со всех ног. Нет, она не забыла ничего, ей нужен был лишь мизерный намек, лишь один знак, и все, что так болело в груди, вновь и вновь рвало в клочья все ее существо. Нет, даже самые извращенные пытки не смогут хоть на миг открыть ей рот и заставить проронить хоть слово насчет этого… Старик заметил глаза, наполняющиеся слезами, и все же решил рискнуть и спросил:
- Неужто, и брат твой, как и мать…
- Если вам нечего сказать, я, наверное, пойду, - нервно перебила она сконфуженного старика, который, видно, по своей простоте просто желал пожалеть девушку, хорошенькую и столь же несчастную. Тиона резким движением поднялась со стула и протянула дедушке свою маленькую руку с растопыренными, смешными пальцами.
- Прощайте, мистер Питерс.
- Сядь, - тихо, но все же строго, по-отцовски остановил он Тиону, - ты не можешь уйти, я не рассказал тебе об Энди.
- О ком?
- Об Энди. Это тот, о ком ты меня спросила. Забыла?
- Энди… - Тионе понравилось его имя. Такое имя было достойно иметь такого обладателя, словом, оно подходило его глазам, его рукам, всему ему.
- А как его полное имя? – ничуть не покраснев, как бывало раньше, спросила Тиона задобренного теплым, девичьим взглядом старика, и с нескрываемым удивлением и смущенным почтением поняла: она действительно относится к этому едва знакомому человеку с глубоким доверием и может говорить с ним обо всем, но рассказывать о не зарастающих ранах она не станет никому, никогда… по крайней мере, сейчас она к этому не готова.
- Насколько мне известно, Эндрю Гуше. Не знаю, кто он по национальности, можешь не спрашивать, но могу сказать тебе точно: он не женат, детей не имеет.
- А почему вы подумали, что меня это интересует? – лучезарно улыбаясь, Тиона ответила так же смеющемуся старику и гордо провела рукой по мягким, пепельным волосам, и было видно: она безмерно счастлива, что встретила дедушку по собственной инициативе, и теперь ничуть об этом не жалела.
- Потому что ты, впрочем, как и он, влюблены друг в друга,- кипяток ошпарил лицо Тионы, и оно покрылось алым, жутко алым румянцем. Тиона вскочила со стула и подбежала к распахнутому окну, будто хотела немедленно увидеть свой дом, свой подоконник и те цветы, что росли так безмятежно. Как? Он ее любит. Но как это возможно? Каким образом? Нет, это все блеф, игра… Кто она такая, чтобы думать так? А кто он? Почему же он не может любить ее? Она не хуже всех. Она даже лучше многих. Она может многим нравиться, ее могут любить… другие, но не он. Тиона так долго собиралась с мыслями, с духом, чтобы наконец ринуться в бой за сокровенные чувства ее героя, чтобы избавиться от ненужных стереотипов и отказаться от гордости и скромности, чтобы… Вдруг, все оказалось так просто, слишком просто. Это пугало Тиону.
- Мне жарко.
- Никак не думал я, что в нашем современном, можно сказать, диком мире, существуют еще столь нерешительные молодые люди. Сколько раз я ему говорил: «Познакомься», а он только и знает трындеть: «Дедушка, вы же знаете, какой я вредный. Зачем я нужен ей. Я только все всем порчу». Глупец! – Тиона все еще стояла возле окна, смотря в свои окна, теперь чужие и далекие. Она не знала, что ей нужно делать: радоваться, бояться, смириться… Вся ее голова находилась сейчас в непрерывном искании верного ответа, который убегал и прятался везде, куда бы не пришли растерянные мысли смущенной девушки.
- Я не знаю, что вам сказать.
- Ничего не говори. Ты спрашивала меня вовсе не об этом, а я просто проговорился.
- Так скажите же мне, где он? – Тиона обернулась и, мистер Питерс обнаружил новый смысл глубоко прочувствованного выражения спокойных, умиротворенных глаз. Теперь, казалось, ничто не в силах сломить этот вдруг поднятый со дна сгоравшей от любви души нечаянно найденный огонь, вечный костер неподдельного чувства.
- Он врач, хороший врач. Талантливый хирург. Он очень добрый – это его недостаток. Его друг, безумный какой-то, потащил его в Африку делать операции всем подряд. Ты ведь знаешь, какая там медицина.
- Нет, а какая?
- Практически никакая. Вот он и помчался сломя голову помогать бедным людям, а друг его этого только и ждал будто.
- Что вы имеете в виду?
- Да этот друг словно на шее у него висит, ничего не дает делать отдельно от него. Привязался так, что вовек не отцепишься.
- Может просто – очень хороший друг?
- Вряд ли. Я боюсь за Энди.
- Почему?
- Не нравится мне этот друг его. Кажется, так и норовит подножку подставить. Его тут избегать надо, как ядовитую змеюку, а он с ним в Африку потащился. За ним надо глаз да глаз… - старик долго еще причитал, и было немного страшно за Энди. Хоть и не знала Тиона в лицо Оскара, а именно о нем так плохо отзывался мистер Питерс, все же ей был ближе, куда ближе Энди, и она охотно поверила в страшные расказни бывалого старца. Глупо было бы оставить сейчас дедушку одного, наедине со своими мрачными мыслями, к тому же Тиона давно поняла, что он так же дорожит тем человеком, что так часто является ей в тревожных и счастливых снах.
- А откуда вы знаете Энди? – спокойным тоном, будто усыпляя разбушевавшегося старика, сказала Тиона, невольно улыбнувшись самой себе: «Они же соседи. Какие глупые вопросы ты задаешь, ты точно влюблена». Но дедушка не заметил странно обреченной смуты, застрявшей на игривых уголках немного сухих, словно обожженных губ девушки, так внезапно появившейся на его пороге несколько минут назад. Или просто он сделал вид, что теперешнее состояние, эти глупые, вполне девичьи вопросы и живой интерес к жизни вообще-то незнакомого человека и есть то, чего он от нее ожидал. Счастливая ностальгия пробежала рысью по вмиг вспыхнувшим и погашенным тут же влажными веками глазам того, кто так сожалел о пройденной, как букварь, жизни, от которой не осталось сейчас почти ничего, кроме этих четырех стен и распахнутых окон, зовущих городских голубей на ночлег. Тиона не знала от чего, но ей стало жаль старика, живого и телом и душой, но похороненного обществом, как ненужный хлам. Ей захотелось обнять дедушку, прижать к молодой, здоровой груди, но она еле себя сдержала, о чем в последствии жалела: неистовый огонек так же быстро и погас, и потом, как она ни силилась, не могла Тиона вновь разжечь мокрую от слез то ли счастья, то ли горя душу и кинуться на старые, упавшие плечи старика, которые пол века тому назад так притягивали взгляд своей необычайной мужественностью.
- Вижу по твоим глазам: ты сама знаешь ответ. Но не только как соседи мы общались. Нет. Нас связывают, так сказать, профессиональные узы.
- Вы тоже врач?
- Да. Хирург, как и Энди. Кстати сказать, его нелепый друг тоже хирург. Нелепый хирург, - мистеру Питерсу, видно, очень нравилось говорить об этом «нелепом» друге, точнее говорить о его недостатках, но Тиона вовсе не за этим пришла и не это хотела знать.
- Вы его учитель?
- Чей? Оскара? Боже меня упаси!
- Да нет же. Мне совсем неинтересен этот, как вы сказали, Оскар.
- Ах, Энди. К сожалению, нет. Я бы взялся учить его, да только я стар, давно вышел на пенсию. Но он часто приходил посоветоваться со мной, а иногда даже и я получал от него много, много интересного. Мои дети живут далеко, навещают редко, но я не в обиде. Как же могу я обидеться, если у них все хорошо. Это для меня самая большая награда. А Энди мне, можно сказать, заменил родных внуков. Я ему за это премного благодарен… - Тиона чувствовала неизвестное науке чувство, все усиливающееся внутри тела. Ей нравились те слова, что с такой нежностью, с таким удовольствием произносил едва знакомый старик, стоявший напротив нее и смотрящий прямо в открытые, глубокие глаза ее, никогда не мигавшие во время его рассказа. Его речь, как в зеркале, отражалась в сердце девушки, засыпавшей от бесконечного счастья, еще не осознанного… Мистер Питерс, будто захватив ее своей властью, говорил, говорил, говорил… Его словам не было конца. Он был готов рассказать ей все, о чем молчал так долго и мучительно, потому что не было для этого подходящих ушей. Как ни старалась Тиона вырваться из этого плена, она не могла сделать и шаг в сторону. Но Тиона сдалась в этот плен добровольно.
Вечер стал сгущаться за окнами. Чуть злой ветер принялся размахивать шторами и угрожающе постукивать ими по наружной стороне стекол. Пора домой. Тиона решительно встала и, сознательно игнорируя вылившееся на старческое лицо выражение детской разочарованности, прошла в переднюю твердым, размеренным шагом. Дедушка, все понимающий, кряхтя, тихо проволочился следом за ней.
- Мне пора. Вы извините меня, что так внезапно к вам ввалилась сегодня, - спокойно проговорила Тиона, и по умиротворенным глазам пробежала тихая тень забвения. Мистер Питерс видел потусторонний смысл этих слов, вовсе не это говорили ее глаза. Они беспокойно твердили: «Простите, что так скоро ухожу, что бросаю вас одного посреди этой пустой квартиры. Простите, я не достойна заменить вам Энди. Даже на время. Я просто не посмею, не смогу. Простите меня, дедушка…». Уже выйдя на прохладную площадку, Тиона вдруг обернулась с искрящимися уголками глаз, и громко, казалось, на весь дом, засмеялась. Старик, не зная причины этого обворожительного смеха, не то грусти, не то счастья, подхватил высокую ноту, которая прыгала в настоящей, истинной правде того чувства, что безжалостно кидало сжавшееся сердце девушки из одной стороны в другую, подвергая все ее тело бессмысленным терзаниям: "Что же теперь будет со мной? Как мне теперь жить с этой любовью наедине? Нет, я должна непременно найти его. Найти и точка!"
- Дедушка, а куда он поехал? Куда именно?
- В Сомали. Куда точно, не знаю. Но там, наверное, есть какая-то организация. Не мог же он так просто поехать…
Тиона совсем забыла, как жаждала она спросить старика о том дереве, скрученном от смерти и украшенном ленточками в столь неправедной красоте, что дико стояло в углу большой, захламленной комнаты. Она простила дедушке эту непроизвольную прихоть – хоть как-то украсить надвигающуюся смерть.

10 глава
Аэропорт был полон толпами незнакомых, суетящихся людей. Только Бог знал, что за тоска разрывала непримиримую душу Тионы. Казалось, что ей теперь нужно? Чем она недовольна? Разве не этого ждала она так долго и настойчиво, разве не об этом мечтала половину сознательной жизни? Непредвиденная преграда терзала ее, никто не мог помочь ей преодолеть этот вновь и вновь разгорающийся от ветров страх, трепещущий в глубине груди, на самом дне. Да, ей льстило необъяснимое обстоятельство того, что и он к ней неравнодушен, но все же настолько хрупкие факты не могли быть неопровержимыми. Она чувствовала себя рыбой, выброшенной на сухой, жаркий берег огромными волнами жестокого океана, и воздух эгоистично врывался в ее жабры, которого было слишком много. Сегодня, здесь и сейчас, ей предстояло действовать, а не мечтать. Голова кружилась от одной только мысли о встрече. Но стойкое напряжение постепенно спадало, накручивая все более невинные, более счастливые концовки этой, безусловно, авантюрной кампании.
Придя в свою крохотную квартирку после приятного разговора с мистером Питерсом, Тиона, не успев ничего предпринять, уловила скользящим взглядом ту самую книгу, что нашла по дороге к родителям несколько недель назад. Никогда Тиона не имела привычку поднимать на улице валяющиеся незнакомые предметы, и не только потому, что это запрещено было в связи с угрозой террористического акта, просто это было не в ее духе. Любопытство, сжирающее умы более половины всего населения Земли, почти никогда не посещало спокойный, ничем не взволнованный мозг Тионы. Но в тот памятный день, когда ей удалось воровским методом узнать телефон Энди (она просто-напросто подслушала его, когда стояла рядом с дорогим соседом на автобусной остановке, и тот по неосторожности диктовал его кому-то, говорящему по ту сторону трубки) и сразу же вызубрить его, Тиона раз пять звонила Энди, чтобы снова и снова услышать грубоватое, негромкое, братское алло. Увидев на горячем асфальте толстую зеленую книгу, всю в немыслимых, пестро-оранжевых узорах, Тиона раз и навсегда решила жить по тому простому принципу, по которому живут неудачники, стремящиеся ввысь- ловить все, что кидает тебе под ноги Бог. И если уж эта странная книга лежала на ее одиноком пути, значит, именно ей она и предназначалась, вот только для чего?
Небо хмуро улыбалось в гордо прямую спину девушки, которой было не по себе от самой себя. Тиона не верила себе и не знала целиком, на что она способна, чтобы, наконец, сбросить с лица наклеенную жалким обществом маску приличия. Что и говорить, нельзя было так опускаться и делаться молчаливой тенью какого-то проходимца, для которого ты словно муха. Да нет, муха все же доставляет ему хоть какое-то раздражение, ты же являешься просто пустым местом – что ты есть, что тебя нет. Но природу обмануть невозможно, хоть многие пытались всеми силами присвоить себе право править. Как только книга с ужасающим названием, значения которого узнать было нельзя из-за неумения читать по-арабски, была принесена в крохотную, но зато отдельную квартирку Энн, она тут же была забыта на книжной полке, заброшена многими такими же ненужными вещами. С ходом тянущегося времени книга постепенно словно воскрешалась, восходила из своей недобровольной могилы, и в тот самый момент, когда Энн было необходимо принять самое важное решение ее жизни, она выросла и возвысилась над серой массой не книг, книжулек. Принимая во внимание чересчур мистический темперамент очень суеверной Тионы, которая, впрочем, каждую свободную минуту направляла свои мысли Богу, можно понять эту невообразимую панику, ворвавшуюся в степенные стены ее маленькой комнаты. Конечно, все сходилось: тот день, когда она узнала телефон Энди был первым шагом к осознанности ничем не обоснованной любви, этот день стал последним. Это был знак! Судорожно листая старые, потрепанные листы ярко-зеленой книги с оранжевым узором, Тиона поймала себя на мысли, что сходит с ума.
- Нет, все… Я все забыла! Забыла! – твердила взбудораженная, красная Тиона и механически собирала вещи.
И вот она стоит, одиноко покачивая единственной дорожной сумкой посреди суетящегося аэропорта, который слишком мал для такого громкого названия, и во всей ее гордой позе, во всем ее выражении живого, но отчего-то тревожного счастья виднеется непримиримое удовольствие от того, что она едет к любимому человеку. Редкий взгляд поражал ее своей прямотой, но никто не мог пройти мимо нее, так и не посмотрев в ее сторону, немного потупив глаза.

- Энн, ты готова? Давай быстрей! – голос Генри грохотал, как пушечный выстрел, и бесстрастно будил всех жителей этого ветхого, всего повидавшего дома в семь утра. Энн судорожно собирала вещи, не зная, что ей понадобиться в далекой Африке. Ее только вчера известил о неожиданно срочном отъезде усталый, немного злой, но родной, оттого нескрываемо нежный голос Генри. Как могла она отказать любимому человеку? Как могла она сказать, что не едет, что бросает его одного? К тому же, Энн сама не раз хотела поехать куда-нибудь с Генри, в какое-нибудь путешествие, но по собственному желанию и выбору места. Ей вовсе не нравилось это нервное, жесткое настроение друга, которое часто перерастало в гнев. Видно было, что Генри не горит желанием покидать уютный угол и ехать сломя голову куда-то, неизвестно куда, тем более по инициативе брата. Но в чем была виновата Энн?
- Я готова, - Энн стояла на пороге собственного дома с двумя чемоданами в руках. Ее лицо было измотано ночной бессонницей, а руки безвольно держали тяжелые чемоданы, плотно набитые всякой всячиной. Минутная слабость защипала душу женщины – Генри стоял один напротив ее окон – это означало, что они пешком пойдут в аэропорт. Что, ему жалко денег на такси, раз своего автомобиля нет? Ни слова не говоря, Генри подхватил один из ее чемоданов и протянул руку, чего-то ожидая. Энн сразу же поняла всю суть этого подлого жеста. Она, не долго думая, вынула из кармана брюк маленькую, звенящую связку ключей и присела на оставшийся в ее распоряжении чемодан, будто оберегая драгоценный клад. Поднимая невообразимую тучу пыли, Генри помчался по грязной лестнице вверх, к квартире Энн. Он только быстрым, привычным движением открыл дверь, кинул в глубь комнаты тут же раскрывшийся чемодан, и сразу же бросился вниз.
- Мы опаздываем, - прошипел он, пробегая мимо Энн и хватая ее за свободную руку. Они пробежали так еще несколько метров, пока наконец Генри не пришла в голову гениальная мысль. Он остановился и выхватил второй чемодан из руки Энн.
- Прости, совсем забегался…

11 глава
- Энди, ты видишь, ему плохо!?
- Ну, нет воды, нет! Что я могу поделать!?
- Не надо врать! Я же знаю, у тебя во фляжке вчера вечером что-то булькало! Ты что же хочешь, чтоб он погиб? Погиб прямо здесь, вот так...?
- Ну, нет воды, нет…
- Как же нет, когда я слышал?! Я слышал…
- Ее нет! Во фляге спирт!
- Спирт? Какой еще спирт? – Жак нетерпеливо выхватил из рук Энди накалившуюся фляжку и хлебнул противной, жутко горячей жидкости. Это был спирт. Энди все-таки был хирург, а в жестоких условиях пустыни каждая капля спирта была на вес золота в том случае, если в запасе еще имеется море воды. Но воды не было… Зачем теперь им нужен спирт?
- Спирт. Но ему нужна вода… - Жак поднял к небу нежно-голубые глаза, - ему нужна вода, а не спирт…
- Воды нет, - Энди спокойно присел на ковер, так глупо расстеленный здесь, посреди песков, и тоже принялся вглядываться в чистое, огромное небо, и чем пристальней он глядел на него, тем холоднее становилось на душе. Каждый из них хорошо понимал, что нужно действовать, а не сидеть вот так, сложив руки, но о чем можно было говорить сейчас, когда на их глазах друг, товарищ, да просто человек постоянно терял сознание, и они ничем не могли ему помочь. Они слишком хорошо понимали и то, что если им не удастся найти хоть глоток живительной влаги для умирающего Оскара, они его потеряют. Им ничего не оставалось, кроме как сидеть здесь, тихо и печально, и молиться Богу, молиться небесам… Каждый из них таил в себе надежду, жаждал жизни. Жак и Энди видели, как Оскар постепенно отходит в мир иной и твердо понимали, что, возможно, и они удостоены столь щедрой награды неба.
- Энди, что будем делать, а? – по-детски плаксиво заявил Жак и с неподдельным ужасом заметил накатившиеся слезы в холодных глазах Энди, которые свободно бежали по обросшим щекам, и никто им не препятствовал. Жалость мгновенно сковала никогда не сдающееся сердце Жака, которое билось теперь, казалось, не на жизнь, а на смерть. Отлично понимал он сложившуюся ситуацию, но это почему-то не придавало ему никакой энергии, никакого стимула встать с колен и бороться всем своим существом за жизнь, что как восковая свеча плавилась на его глазах от маленького, но жалящего до крови огня, превращаясь в конце концов в аморфную жижу, из которой можно слепить все, что угодно, пока тлеющее тепло навсегда не покинет его. Жак без отдышки твердил себе слова надежды, но они будто не доходили до его кровоточащего сердца, а безучастно рассеивались, растворялись, разбегались. Только Жак мог знать, каких неимоверных усилий стоило ему сейчас держать себя в руках, какие болезненные лишения он вынужден был вытерпеть, лишь бы собрать всю свою волю в кулак и не пасть окончательно. И только Жак мог знать, каких нечеловеческих страданий пришлось ему хлебнуть в тот момент, когда он увидел эти наивные мужские слезы, застилающие серые беззащитные глаза друга. Будто все несчастья мира в один миг настигли Жака и приперли к стенке, и тот, задыхаясь оттого, что безумный крик души сдавил его горло, успел бегло прочесть немое раскаяние в своей слабости. Да, иногда наши сердца позволяют себе излишние вольности, и только неразумно сильные натуры способны вытерпеть это адское искушение расплакаться хоть раз в жизни.
- Ты что, брат? Нам нельзя сейчас раскисать! – Жак бережно вытер мокрые щеки Энди грязными руками, - я, конечно, все понимаю, но нужно же, нужно же как-то выбираться. И знаешь, с ним или без него, нам придется это сделать.
- Что ты мелешь?!
- Такова жизнь, Энди. Кто-то уходит, кто-то остается.
- А ты, видно, уже смирился с его смертью и похоронил без моего ведома! Пока он дышит, мы будем бороться за его жизнь, а не за свою! Слышишь?! – голос Энди сотряс всю Африку, взбудоражил всю окрестность, хотя поблизости никого не было. Гордая усмешка пробежала по небритому несколько дней лицу Жака, и Энди был вынужден смягчиться и признать столь тонкий ход хитроумного друга.
- Так держать, Энди! Вот я и говорю, что нам делать?
- Пока не знаю… Ждать…
- Ждать чего?
- Я говорю: не знаю. Может, что-нибудь взбредет в голову.
- Так же можно всю жизнь прождать. Нет, тут нужно действовать…
- Но что мы можем? Ты сам подумал? – хоть говорить им было неимоверно сложно и больно, все же они были рады этой внезапно необходимой беседе, как это ни дико звучит.
Страшна до предела была та картина, что развернулась перед красными, до боли жгучими лучами африканского солнца где-то в вечно сохнущей пустыне. Отчаяние догоняло все медленнее улепетывающих неприкаянных скитальцев. Возможно ли хоть на минуту представить себе ту кромешную мглу, разрывающую всю жизнь на мелкие куски предельной безнадежностью, сжимая до адской боли человеческое тело, которое настолько хрупко и беззащитно во времена войн и катастроф, что, наверное, навсегда потеряло свою ценность в крупных масштабах? Миллионы, бесконечные миллионы потрепанных душ канули в вечность и не предоставили нам, оставшимся дышать земной гарью, ничего, кроме драгоценной памяти, которую достойно чтить. Вышагивая холодящий сердце марш едва вынужденных, а скорее приказанных свыше, священных атак и страстных отступлений в глубь немого тела, что безучастно смотрит на тревоги сердца, миллионы просто осужденных непонятно кем на вечную славу людей ушли в небо. Их гибель настолько истерзала душу другим, вынужденным жить с горечью, словно с осколком в груди, который не напрасно тысячи лет терся о наши сердца и заставлял нас плакать кровавыми слезами на вечных могилах, что сейчас редкая трагедия может пробить железную броню, выросшую на месте глубоких, никогда не заживающих ран, чтобы хоть как-то защитить хрупкое человеческое «Я» от смертельных ультрафиолетовых лучей воинственного солнца. Люди не изменились, их изменило время, которое все бежит, бежит, увлекая нас в опасную игру с ветром, развеявшим наш последний прах. Люди не стали черствее, просто они стали бояться плакать, на деле не в силах удержать неистовый бой, развертывающийся внутри между чувствами и долгом. Что плохого в том, что сильный человек вдруг озарит свои жесткие, мужественные глаза капельками боли и выплеснет напряжение, копившееся где-то в глубине, где его никто не видит, распирающее все нутро безумного храбреца, смевшего нацепить невыносимо тяжкую маску железного сердца? Человек, который хоть раз нечаянно соприкоснулся со смертью близкого, вряд ли опустит руки перед новой угрозой прихода непримиримой женщины в черном, вряд ли он сможет хоть на секунду даже в мыслях отступиться и увидеть вновь безжалостно холодные глаза ее. Но что было возможно сделать, когда все так безнадежно? Два обреченных человека, два слившихся в одно тело друга, Жак и Энди могли занять свои мысли только этим бесполезным разговором, просто чтобы создать примитивную иллюзию того, что они действительно что-то делают, что-то решают, а не сидят сложа руки.
Возможно, они проговорили бы вечность и навсегда оставили бы здесь своего несчастливого друга, но им не суждено было даже закончить короткий и бессмысленный по сути разговор. Сначала тихий, но все нарастающий рокот нескольких машин пробил давно уставшие от ночного воя и дневной тишины ушные перепонки скитальцев. Затем и сам вид этих трех довольно новеньких и блестящих на солнце джипов неимоверно порадовал отвыкший от цивилизации взор. Жак уж было поверил в свою наследственную удачливость, о которой когда-то говорил ему отец, но, увидев ухмыляющиеся физиономии людей, сидящих на первом сидении одного из джипов, вынужден был вновь в ней усомниться. Энди же, ничего не подозревая, радостно похлопал по плечу вмиг понурившегося Жака и, улыбаясь во все тридцать два зуба, захохотал:
- Что это тебе взгрустнулось?! Не веришь своему счастью?
- Я верю своему несчастью. Причем, постоянному,- угрюмо проговорил Жак и побрел к остановившемуся почти в десяти метрах от ковра джипу, откуда вышел смешной старик, на голове которого возвышался жутко черный, блестящий парик. Энди, словно преобразившись, проскакал мимо идущего товарища и опередил его на несколько шагов.
- Здравствуйте, я хирург, врач… Приехал в Африку для работы и, вот, заблудился. Со мной мои друзья, один из них умирает… почти, - говорил Энди, смутившийся оттого, что старик совсем его не слушал. Он, ехидно выставив нижнюю губу, стоял и смотрел мимо Энди, прямо на Жака, который так же принял бойцовскую позу и скрестил руки на выпяченной груди. Нервно кашлянув, смешной старик, который к тому же оказался ниже Энди на две головы, быстрым шагом подошел к Жаку, и остановившись перед ним принялся смотреть на его лицо снизу вверх.
- Я забыл представиться,- жестко произнес Энди и тоже подошел к Жаку, почуяв неладное, - меня зовут Эндрю Гуше, - сказал он, протянув раскрытую руку.
- Очень приятно, - не шелохнувшись, произнес надменный старик, и Энди невольно подумал: «Э, да ты весь в комплексах, коротыш».
- А как вас… величают? – Энди уже чувствовал, как его кулаки начинают чесаться. Он видел: Жак что-то имеет против этого нахала, и хотел ему помочь справиться с этой маленькой преградой, которая мешала спасти как можно быстрее Оскара.
- Как вы сказали вас зовут? - чуть сдвинув лохматые брови, спросил старик.
- Эндрю... Гуше. Эндрю Джуниор Гуше.
- Да, воистину, мир тесен!
- Мы знакомы? - Энди подозрительно вгляделся в омерзительные, как хотелось ему, черты нелепого встречного. В голове перебирались все, почти все лица, что довелось когда-то видеть, но столь изощренного он никак не мог припомнить.
- Заочно. Скажем так, я наслышан о вашей врачебной деятельности.
- О, очень приятно. К сожалению, вас я не знаю. Может, представитесь?
- Я думаю, ваш друг, вам расскажет… по дороге.
- О, да мы куда-то едем?
- Непременно.
- И куда же? Если, конечно, это не секрет.
- Секрет.
- Большой?
- Я смотрю, как вас там… Эндрю…
- Гуше. Короткая у вас память! - Энди перекосило.
- Эндрю Гуше. Я смотрю, вам что-то не нравиться?
- Да нет, меня все вполне устраивает, но я вижу, что мой друг вас чем-то обидел.
- Обидел?! – старик беззвучно раскрыл рот и оголил неестественно белую вставную челюсть, а через несколько мгновений Энди и Жак были сражены слишком громким для пустыни возгласом, вырвавшимся прямо со дна толстого пуза, обтянутого каким-то мышиным пиджаком, который был длиной почти до самых колен. Наверное, этот кратковременный крик заменял ему в повседневной жизни смех, - обидел! Он меня обокрал! – прошипел вмиг покрасневший коротыш и выкатил свои глазки-шарики из орбит. Он произнес это так, будто воровство было наистрашнейшим грехом человечества. Причем, делая логическое ударение на «меня», он словно призывал к справедливости небеса ввиду того, что человек, обокравший его, был достоин самой жестокой кары. Жак, все это время молчавший, вдруг блеснул огнем, вспыхнувшим в самой глубине невинных глаз ребенка, и воспрянул духом.
- Вы сами обокрали! – прокричал Жак, тыча указательным пальцем в рыхлую грудь взбешенного старика, который неизвестно чего испугавшись, принялся нервно дергать конечностями и кричать, непроизвольно выставляя руки, будто хотел препятствовать какой-то несуществующей угрозе. Жак сразу же отпрянул от него и с кротким выражением глаз удивленно посмотрел на Энди, который, просто пожав плечами, ничего не ответил на этот вопрошающий взгляд. Четыре громадных бугая тут же выскочили из джипа и схватили Жака за руки, который почему-то как ни в чем не бывало, тихо смирился с тем, что ему связали руки за спиной. Бросившись на помощь другу, Энди был настигнут и приговорен к той же участи.
- В машину их… И того… умирающего подберите,- сказал старик, садясь на переднее сидение джипа.

12 глава
- Мне немного страшно ехать туда, знаешь, может, мне лучше остаться? – притворно пропела Энн, подначивая удрученного чем-то Генри.
- Не в коем случае! Как же я без тебя? А вообще, надо было раньше думать. Сейчас поздно уже что-либо менять, так что… сиди и сторожи чемоданы… ха-ха, то есть чемодан. Ты прости, что так вышло, просто, не получилось машину подогнать..
- У тебя всегда так… Ну ладно, беги, - Генри горячо поцеловал Энн, которая так же как и некоторое время назад сидела верхом на чемодане и охраняла его. Что нужно было Генри узнать, она не знала и даже не догадывалась, и, не скрывая этого, долго и мучительно расспрашивала Генри, как крепость сдающегося только мертвым, но, не найдя в себе силы больше терзать себя и любимого ненужными и, как видно, бессмысленными расспросами, была вынуждена отступить, к тому же голова, словно огромный раскаленный котел, причиняла терзающую боль, напоминая о бессонной ночи. И вот Энн уже наблюдала за сверкающими пятками своего Генри и невольно любовалась ими: все-таки он был слишком дорог для нее, чтобы злиться из-за каких-то пустяков, которые все же более чем что-то другое бесстрастно врастали в их общую жизнь и создавали тысячу неприятностей вроде этой. Может, кто и обратил бы внимание на этот мелкий брак, но только не Энн, ведь для нее не было ничего лучше, чем просто и не ожидая ничего взамен любить всем сердцем. Ей было непонятно, как это можно требовать любви от человека, в котором нет той любви, что ты ждешь, пусть и очень долго. Ей странны и чужды были всегда люди, которые без стыда и собственного достоинства, забыв о себе, бегают за предметом своей любви, страдают и кипят от ненависти к соперникам, сгорают от ревности в нервном сотрясении… Ну что мешает им любить, если все же имеется за сердцем та истинная и твердая как гранит любовь, что не пробьешь никаким ножом измены и не прострелишь ружьем добровольной или вынужденной разлуки? Что мешает любить на расстоянии? Энн считала так: пусть Бог решает, кому кого любить и кому как поступать, ведь лишь он в праве решать за нас, а мы всего только рабы его, нам не дано слышать мысли других и понимать их как свои. Что же тогда дрыгаться в неистовой схватке с призрачными пустяками, если толку в этом никакого нет? Что же терзать себя и других понапрасну, если не имеешь ты власти над своей жизнью и будет все так, как решит Господь? Для Энн всегда, будто родилась она с этим в крови, было непостижимо больно смотреть на горькие и безуспешные попытки глупых людей сковать семейными узами того, от которого так ждешь любви, но не дождешься вовек, ибо неоткуда брать ее, если нет источника, святого и истинного.
Энн думала так, но сама не раз ловила себя на мысле, что все это полная чепуха и в минуты ревности ей не было равных.

13 глава
Тиона стояла на площади, заполненной людьми разного возраста, разной национальности, посреди аэропорта и негромко шептала под нос слова, что так непросто было удержать в кружившейся голове. Ей было страшно представить себе: вот сейчас объявят ее самолет, она пойдет к нему, пройдя регистрацию, займет свое место и вместе с другими пассажирами полетит куда-то, будто на край земли, искать его в бесконечной пустыне. Как она осмелилась на такое? Нет, никогда раньше она не позволяла мыслям залететь так высоко в небо, где их не достать рукой. Она вообще не разрешила бы себе думать о таком авантюрном поступке, который неизвестно к чему мог привести, к счастью или к горю. Но первый шаг уже сделан, второй не так страшен, но все же что-то неопределенное щекочет все внутри живота, не щадя казнящей себя девушки. Но вот в чем уже ни капли не сомневалась Тиона, так это в том, что она любит… любит, и это необыкновенно сладкое чувство окрыляло ее и заставляло летать, вот так, стоя посреди серой площади в ожидании самолета, который в скором времени помчит ее в Могадишо, маленький для Европы, но достаточно большой для Африки город, для того, чтобы величать его столицей.
Она никогда еще не была в Сомали, как, впрочем, и нигде больше. Она вообще никогда не покидала своего маленького городка на берегу Средиземного моря, и сейчас ей было чуточку страшно оттого, что мир, который так долго и надежно защищал ее от всех мировых напастей и катастроф, неизбежно холодеет вокруг нее, и гаснут постепенно до невыносимости родные звезды над головой. Не то что бы она слишком боялась, но все же маленькое, все более требующее внимания желание остаться здесь одной, наедине со своими мыслями и никогда не приближаться к той неизвестности и бесконечности, что могут изменить ее жизнь и непременно изменят – но вот в какую сторону – росло с каждой минутой внутри одиноко стоящего тела, похожего на крошку хлеба на теплой ладони Земли. Оно готово было разорвать все прежние мечты о недалеком и счастливом будущем в клочья, растоптать и развеять. А ей все же хотелось оказаться в руках того, кто был так близко, в сердце, и далеко, за морем, за тысячами миль. Как можно было терпеть такие жалящие чувства и стоять при этом посреди толпы, которая сжимала своим диким бегом меркнущее сознание и досаждала громкими и бессмысленными криками, кружащимися вокруг планеты, создавая жужжащий, непроницаемый панцирь, из-за которого люди часто не слышат Бога, не внимают его пророчествам. Все долгоживущие в сердце Земли заботы и сомнения с тихим скрежетом зубов Тиона принимала в свои жаждущие чего-то другого руки и бесстрастно опускала их на самое дно жизни, пытаясь похоронить, порой тщетно, но никогда не зря. Тропа жизненных испытаний, а точнее глупых и душещипательных затиший во время войны, что играла свою кровожадную роль в самом русле человеческих слабостей, безвольно затягивало острую, мохнатую веревку вокруг шеи Тионы и давало то редкое время простительных ошибок, когда возможно было подумать, поразмышлять… Сейчас этого времени не было, как не было и сомнений в том, что шаг, уже совершенный, необходимо стереть из памяти и перейти на противоположную сторону улицы, где, казалось, ждал Тиону покой и размеренный ход непринужденных мыслей не о чем.
Злой ветер подло бил в лицо холодным и скользящим потоком грубого воздуха – какой же он наивный – ничто не может остановить сейчас Тиону на этом пути к тому долгожданному, тому желанному, что так трепетно она перебирала в душе по дороге к трапу, где ожидал ее самолет на Могадишо – ее самолет. Краем мыслей она вдруг подумала, что могла бы и не мучиться и добраться до Сомали морем, ведь она так боялась высоты, пусть даже пришлось бы обогнуть всю Африку. Странно, почему столь простое решение одной из тысячи проблем не могло прийти в голову чуть раньше, когда она судорожно собирала вещи, попутно отговаривая себя от этой авантюры? Но в тот миг это было неважно. Впрочем, и сейчас Тиона была полна уверенности и самодовольства, так редко посещавшего ее. К тому же, ей нравилось то обстоятельство, что ей придется преодолеть свой животный страх ради того, чтобы окунуться с головой в любовь, которую она уже не выпускала из мыслей и была, казалось, навсегда приклеена к этому жизнеутверждающему чувству.
Самолет был немного мал, по крайней мере, Тиона представляла его себе по-иному, но это не мешало ему быть полным людьми, будто кишащими здесь, разбрасывающими свои чемоданы, сумки, кошелки по полкам. Казалось, этот так называемый самолет не имел в своем железном теле хоть крохотного багажного отделения. Но это только казалось Тионе, ведь сама она не сдала ничего из своих вещей – в ее руках чернела лишь одна небольшая дорожная сумка. На миг Тионе почудилось, что вся та неугомонная толпа будущих пассажиров переместилась в этот самолет и давила теперь, как и прежде, на уши своим пронзительно многоголосым и жужжащим звуком. Но это тоже казалось ей, впрочем, причиняя невыносимые приступы тошноты и тупого головокружения… Духота, сразу же поразившая всех без исключения своим резким отсутствием свежего воздуха, пронзила накаленный на весеннем солнышке металлический корпус и сковала в своем железном плене теперь безвольных сухопутных людей, готовящихся лететь над морем. Одно только могло радовать сейчас – лететь предстояло недолго. Кресла, обтянутые красным, уже изрядно потертым и насквозь пропитанным ароматом этой адской машины, материалом, словно рухлядь в квартире мистера Питерса была неотразима и беспечно трогательна. Была бы, если бы каждый из пассажиров не знал той горькой правды, которую все спешили забыть, приняв какую-нибудь успокоительную таблетку или снотворное – всем без исключения не было выхода отсюда и, так или иначе, пребывание здесь было вынужденным и необходимым. Тиона быстро нашла свое место без помощи стюардессы, куда-то запропастившейся, и, сев, опустила на колени руки, уставшие от груза не очень-то тяжелой сумки, которую помог забросить наверх какой-то попутчик. Она закрыла глаза, ведь этой ночью ей не удалось сомкнуть глаз. Тиона все терзала себя необдуманностью ее путешествия. Как бы все эти грядущие поступки не вылились в проступки. Сейчас же самое время было подремать и, ни о чем не думая, вступить в сладкую власть доброго, здорового сна.
- Энн, Э-энн… - своим трубным голосом орал во всю округу Генри и, не замечая глупых усмешек прохожих, которые сами того не подозревая стали непосредственными свидетелями так похожего на Генри спектакля , вытворял немыслимые по своей замысловатости знаки, хорошо подходящими его внешнему беспокойству и бессмертной взъерошенности, от которых Энн невольно, но слишком громко и от души рассмеялась.
- Энн, хватит там хохотать! Мы же сейчас опоздаем, - все так же громко кричал Генри, значительно тыкая указательным пальцем в циферблат своих старых, как будто детских синих часов. Хоть и видно было, каких неимоверных напряжений и без того уставшей глотки стоило ему орать через всю толпу и пытаться перекричать разноголосый говор тысячи людей. Энн подхватила легкой рукой свой чемодан и летела уже на крыльях такой немного безответственной любви, все ж она была горда своим нелепым романом, каких, согласитесь, не так уж и много. Ей хватило всего полминуты, чтобы достигнуть наконец своего любимого, сгорающего от нетерпения:
- Ты что, не слышала, я орал, орал… все без толку, сидишь и ухом не ведешь, - обижено, словно капризный дитятка, прошептал Генри в самое ухо Энн, будто его голос, не выдержав всех этих испытаний, тут же исчез. Конечно, это была просто хитрая тактика. Он хотел во что бы то ни стало снискать снисходительность и повернуть всю ту благую и до жалости в груди терпкую любовь в то русло, которое нуждалось в немедленном орошении из-за долгой и смертельной засухи, но планы Энн никак не совпадали с этими гнусными желаниями друга использовать себя. Она строптиво отвернулась и скорчила недовольную гримасу:
- Я все поняла – ты опять что-то придумал. Ничего не говори.
- Но я должен сказать. Знаешь, такой ты мне нравишься даже больше…
- Какой – такой? Отвернувшейся?! – тут же повернув свою красивую, горделиво приподнятую голову, прошипела Энн, и слова ее, хотя и не были столь обидными для Генри, защипали дрогнувшую душу молодого человека, которому, впрочем, это и нужно было, - хочешь сказать, тебе нравится лицезреть мой прекрасный затылок? Ничего не говори, я все вижу без слов. Ну что ж, мой дорогой, отныне ты больше ничего и не увидишь… кроме затылка!
- Вот и хорошо, просто отлично! Это замечательно, потому что мне надоели эти вопли! Отвернись, пожалуйста, и замолчи, если ты вообще способна на это!
- Слушай, ты! Кто это еще из нас все время орет? Да у тебя рот не закрывается!
- Вот и говорю, что не способна.
- Слушай, ты специально меня сюда притащил, чтобы нести всякую чушь? – немного подобрев, спокойно произнесла Энн, ее глаза чуть повлажнели, будто она вспомнила, что никогда и нигде она не сможет разозлиться на Генри до такой степени, чтобы разорвать все. Все без исключения слова того человека, которому она отдавала последние крохи своей жизни, те что остались после долгой, мучительной и неудачной любви, безропотно перевоплощались во что-то небесное, недосягаемое и беспечное – какая разница, что он говорил, главное, он говорил. Но для Генри такое необоснованное привилегированное положение среди всех остальных в кротком перед громыхающим небом сознании Энн приносило порой неслыханные сложности. Только что Генри сумел-таки дозвониться до брата, без дела сидящего на своей должности сейчас, когда решалась, пожалуй, вся его дальнейшая судьба, и с великим ужасом и горьким сожалением того, что когда-то, в тот далекий август, не уехал куда-нибудь подальше, узнал то, о чем и думать не хотел в самых страшных снах: ему предстояла не короткая поездка в столицу Сомали, где ему была назначена встреча с каким-то Клодом Альдагаром, а долгий, утомительный тур чуть ли не по всем странам Африки в поисках какого-то Жака Лоренса, если понадобится.
Все же Генри был благодарен своему брату за то, что хоть предупредил его, пусть и в самый последний момент, и теперь в его вмиг опустевшей от предстоящей разлуки, как он посчитал, душе теплилась крохотная, но твердая и, без сомнений, имеющая хоть какие-то оправдания, надежда на спасение одного из них. Он жаждал оставить Энн здесь, на не столь горячем и утомительном материке ночевать в своей теплой кровати, а не в машине, пропахшей бензином, ужинать в привычном месте, а не в жаркой пустыне. И вообще, ему казалось, что путь этот не будет безопасным для такой хрупкой девушки, горячо любимой, и он недолго придумывал этот, как думалось раньше, беспроигрышный ход. Но, как оказалось теперь, тактика нападения не удалась, а точнее благополучно провалилась и разбилась вдребезги о прочный, ничем не ломаемый, берег той трепетной, безумно чистой и все принимающей любви, что таким громадным по силе ударом повалила на колени удалившегося от истинного пути человека. Ничего не оставалось больше. Необходимо было дать понять, что путь к самолету лежит лишь через труп любимого. Она поймет, что Генри не желает их совместной поездки в даль далекую, и, пусть даже это причинит ей неимоверные боли и разрушит вконец их святую любовь ( чего Генри, конечно же, не хотел и даже безумно боялся), откажется навсегда от этой идеи, слишком опасной для ее столь дорогой жизни, в которой Генри видел весь смысл своего бытия. Как вообще он мог не предложить, а приказать ей ехать туда, где могли закончиться все их далекие мечты о грядущем счастье? Просто он и сам только что осознал это, вспомнив характер Сиднея и его несомненно криминальные наклонности. Генри готов был ринуться в бой и затоптать любого, на кого покажет пальцем его брат, которого он не любил бы, если бы не та горячая, всепоглощающая любовь отца, но при чем тут Энн? При чем тут она? Ей никто не наказывал любить всей душой Сиднея и жертвовать ради его бессмысленного блага жизнью. Все решено, нужно как бы то ни было оставить ее тут, в безопасности, может быть, даже вытолкнув из самолета и закрыв дверь прямо перед носом – пусть думает, что хочет, зато она будет свободна от этих предательски готовых к самопожертвованию чувств Генри.
- Генри, милый, ты говорил, мы опаздываем. Что же мы стоим. Пошли, - не дав проронить ни слова, Энн пошлепала своими босоножками, не по погоде одетыми, ведь она ехала в Африку, а там жарко, к трапу самолета на Могадишо. Генри лишь понуро повесил голову и зашагал своей скачущей походкой следом с чемоданом Энн в руке, замышляя что-то.
- Генри, не отставай.
- Я не отстаю.
Тиона прикорнула. Ей снились былые надежды, и шепот городских развалин щекотал ее нежные воспоминания о той бесконечности, что дико и громко развернулась в живой и до приторной сладости пахнущей зелеными аллеями последней минуте прощания с родной улицей, где не было уже почти ничего, что могло бы удержать ее, с того самого момента, когда Энди словно молчаливый корабль свободного плавания покинул ее. Сегодняшний день приносил ей беспечные сны, и это без каких бы то ни было правил и нарушений радовало ее как никогда раньше. Что могло быть лучше? Просто забыть на миг о бушующих раскаяниях и сомнениях, притупляемых жалостью к себе, и заснуть, закрыв глаза, закрыв свой мир от посторонних, которые своим назойливым видом теребили и без того неспокойное состояние Тионы и внушали тупой, безумно глупый расклад, тонущий в самых далеких от жизни морях-океанах.
- Генри, ты уже совсем отстал!
- Подожди меня, подожди-и-и, - Генри опять орал на весь аэропорт, приводя в беззлобную нервозность свою спутницу. Ей уже стали приходить в голову, испепеленную на солнцепеке, мысли о том, что Генри всерьез хочет доконать ее своими всплесками и падениями в гнев и детскими интонациями в грубом, трубном голосе давно и прочно повзрослевшего, хоть и рано, человека, которые, впрочем, наблюдались и раньше, но не с таким диким упорством. Боже, как была она права, но еще не совсем уверенна в этом!
- Я жду тебя, иди тихо, не беги, не говори ничего, - будто успокаивая себя или его, говорила Энн, остановившись прямо у самолета и вытаскивая платок, чтобы вытереть надоевший пот, без конца капающий со лба на лицо.
- Энн, куда ты так неслась?! – выпучив обезумевшие глаза, прокричал Генри, подойдя к Энн, будто та была за версту до него.
- Генри, успокойся… Я никак не пойму: что тебя так взбесило? Я шла очень даже медленно, это ты еле ноги переставлял, - широкая, гордая улыбка растянулась на гибких губах Энн, вовлекая Генри в умопомрачительные раздумья: как же разозлить ее, такую понимающую и нежную? Не будь у него столь важного для ее жизни, как казалось сейчас, задания, он непременно воспользовался бы этой ничем не прошибаемой лаской в глубине светящихся ярким огнем глаз. Может сказать ей все напрямик? Нет, ни в коем случае! Тогда она с еще большей силой будет упираться и ни за что не оставит его одного в грядущей опасности. А, может, нет никакой опасности, может, все это только необоснованные и ненужные страхи. Ну и что! Нельзя рисковать такими дорогими вещами, как Энн. Вещь?! Именно вещь, но очень, очень нужная. А как всякий разумный человек, Генри никак не соглашался брать ее с собой, ведь она могла быть утеряна, утрачена навсегда. Просто он не был уверен в своей любви, что часто принимал за привязанность и обыкновенную дружбу между родственными душами, которым однажды посчастливилось встретиться на таком запутанном жизненном пути, но он был неправ. Это не любовь, не дружба, не привязанность – это примитивный эгоизм, как самый опасный смертельный яд в мире, с превосходной ловкостью поражающий умы многочисленных жителей столь расфуфыренной планеты, как наша.
- Знаешь, я, пожалуй, соглашусь с тобой. Пойми, меня так утомляют все эти поездки, вояжи всякие… Ты же видишь, я просто сам не свой. Ты на меня не в обиде?
- Нет, но чуть-чуть странновато сначала ночью слышать твой приказной тон, а потом еще и испытать на себе весь твой гнев, который, я надеюсь, предназначен не мне. Раньше мне казалось, что девушку не так приглашают в путешествие.
- Но это не путешествие, как ты не поймешь. Это по делам.
- Ну, по делам, так по делам. Дай мне хоть раз в жизни представить, что кто-то пригласил меня.
- Кто-то?
- Не кто-то, а ты. Именно, ты… Дай мне помечтать.
- Энн, я обещаю, что в следующий рождественский отпуск мы отправимся… Куда ты хочешь?
- В Китай…
- Мы отправимся с тобой в Китай.
- Хорошо бы, но мы не поедем.
- Почему? Ты уже перехотела? – без всякого чувства словно выронил Генри, пряча свои бегающие глаза от назойливого солнца, соприкасающегося с его поникшими ресницами-опахалами.
- Нет, ты перехотел, - как-то жалостливо жадно сказала Энн, и теплый воздух, будто подбадривая ее своим неказистым молчанием, прошептал тихие, бесцветно-блеклые слова тревоги, беснующееся вокруг всей этой пустоты, желая скорее с диким и разрывающим глотку криком раскроить нежные, утомленные лица поздних цветов, прижимающихся друг к дружке на тесной, неухоженной клумбе, задохнувшейся в серых парах ядовитого окружения… Цветы – те, что вянут… Настанет день, завяну и я. Кто тогда спасет меня, вытащит из промозглой комы и вернет к живой жизни одним лишь глотком чистой, явственной воды, что без перемен течет где-то в глубине этой жаркой планеты? Напрасно думать о необъятных трагедиях сумасшедшего мира. Оглянись, страдания сопутствуют всему, что движется, они повсюду, и там где нет ничего, все равно есть они – страдания, друзья человечества. Постой, сверни с дороги, что торопит жизнь, что рвется вдаль. Отдышись, надень бушлат и скрой ту мерзкую усмешку подлой наглости и тупой черствости, срывающей первые роковые плоды деревца собственной никчемности, зажатости, что предательски ползет по-пластунски в зарытых гордостью подкожных ходах опостылевшей души, без конца резко требуя несказанного яркого появления на губах, содрогнувшихся в нервном подземном толчке… Ба-бах – смех, это черт хохочет во мне. Закрою рот рукой, иду, иду…
За время этого короткого разговора Генри сумел незаметно для Энн перейти на ту сторону, что была ближе к самолету, чтобы потом, когда они закончат говорить, первым отправиться к нему. Оттянуть время – вот была его наглая задача, поэтому он беспрестанно поглядывал на свои странные детские часы и следил за минутной стрелкой, а когда та показала ему: время пришло (было без пяти четыре), он сказал, немного растерявшись для вида:
- Ой, Энн, мы с тобой чего-то заговорились!
- Точно!- спохватилась Энн, тоже взглянув на часы Генри, ведь своих она не имела и не считала это нужным. Время только расстраивало ее. Она схватила Генри за руку, выхватила чемодан и понеслась к самолету, изрыгая нервный, бесшабашный огненный крик-причитание. Энн всегда брала инициативу в свои руки, так ей было спокойней и даже в некоторое время интересней, чему никто никогда не противился, зная, что она упряма и несгибаема, а кому охота без всяких к тому необходимостей направлять до тупости ожесточенный выстрел на себя, любимого. Генри также как и все был беспристрастен к этой выдуманной значимости своей подруги, которой что-то под хвост попало, но сейчас, когда медлить с неотвратимым прощанием уже не осталось времени, он вынужден был пойти на риск и, чуть оттолкнув ее, встать на ступеньку, что была повыше. Эта странная преграда, так невзначай и так предательски возросшая на пути к уже достигнутому самолету, поставила усомнившуюся в правильности своего поведения девушку в тупик. Неужто, не к тому самолету она так быстро бежала? Почему это Генри вылупился на нее, встав прямо перед ней в позе защитника особо опасных территорий, преграждая путь к законному месту?
- Генри?! – совсем растерявшись, прошептала Энн, осматривая Генри своим испепеляющим взглядом, будто делая ему замечание, объясняющее все.
- Извини, - быстро проговорил он, нечаянно побагровев от столь жестких мер, к которым готовилась сейчас его душа будто перед исповедью, так тихо, что Энн ничего не разобрала. Генри резким и четким движением дернул железную дверь с тем расчетом, чтобы край ее достал лба Энн с маленьким, постоянно морщившимся шрамом на гладкой коже, и как бы украдкой раскроил его, оставив, впрочем, целым череп. Получилось, в общем, почти так. Энн, не успев даже вскрикнуть, пошатнулась от неожиданно пролетевшей мимо глаз двери, которая по совместительству была обычной железякой, и с будто только что прорвавшимся с недолгой задержкой, плачем, схватилась обеими руками за нос. Весь удар пришелся на него. Он был жалок. Алая, густая кровь хлынула на голубую кофточку и усеяла ее своими щедрыми, липкими росплесками такой родной жидкости, что жалко было терять без всякой необходимости. Нет, точно Генри был безумен. Энн взглянула на его застывшие ресницы, высоко поднятые, как крылья, брови, и, не решаясь посмотреть прямо в эти полные слез глаза, перевела взор на лоб, вмиг покрывшийся солеными капельками пота, который Генри не вытирал, боясь привлечь внимание. Все же взгляд у Энн был отсутствующий, будто размышляющий о чем-то в глубине взъерошенного тела, остывающий и вспыхивающий попеременно. Сейчас важно было проверить главное – не сломан ли нос, но Энн страшилась делать это, она просто прижала окостенелые пальцы к ноющему носу и не отнимала более, словно в надежде, что если он невзначай отвалился, то под этим любящим прессом вмиг прирастет на свое прежнее место. Генри, понимая, робко провел рукой по голове Энн, пытаясь успокоить, но она и так была более чем спокойна, она будто замерла, умерла на время, молча ворочая глазищами, покрытыми белой пеленой.
- Дай я посмотрю…
- Врача, врача найди, - нудно процедила Энн, боязливо отодвигаясь от приближающейся руки неверного товарища.
- Ага, сейчас… минутку. Ты здесь постой, - недрогнувшим, вмиг понаглевшим голосом, сказал Генри, которому вновь было даровано прощение этими незамысловатыми словами. Минут, все же, пять он где-то носился, крича так, что даже тут, возле самолета был слышен его трубный ор. Вернулся он не один, с ним была миловидная, крохотная женщина средних лет, впрочем, не в белом халате.
- Вот нашел тебе врача. Не бойся. Я сейчас скажу стюардессе, мол, так и так… Может, чуть задержат.
- Беги, беги, конь… - отмахиваясь, как от назойливой мухи, от слов Генри, Энн, не отнимая руки от кровоточащего носа, задрала его, глазами беспомощно жалуясь маленькой женщине с чуть небрежной прической, которая, видно, растрепалась нечаянно от резкого порыва ветра.
- Постойте, опустите руки, опустите… Не бойтесь, вам больно не будет, если не дернетесь, - певучим голосом ворковала женщина, успокаивая напряженную до предела Энн, которая вздрагивала от любого прикосновения, воздвигая перед собой и посторонним врачом бессмысленные стены всеобщих неудобств.
- Дорогая, дорогая… Оставьте, - шептала Энн в то время, как сама же пыталась удержать свои руки от неминуемого взмаха, боясь еще не свершившейся, резкой и давящей боли. Но женщина была, наверное, опытным врачом, раз сумела-таки оторвать от носа, истекающего и беспомощного, с каждым разом все слабее прижатые руки испуганной девушки с огромными от страха глазами, полными слез и негодования.
- Нет, нету ничего. У вас просто-напросто ушиб, ну и кровь… Вот, возьмите платок, прижмите хорошенько и через некоторое время кровь остановится, а лучше вот что: попросите-ка у стюардессы льда. Приложите, и все будет отлично. Может, конечно, остаться синяк… Как это вас угораздило? Ну, берите же платок… - женщина с добрыми черненькими глазами протягивала раскрытую руку. На ладони совершенно без всяких лишних узоров лежал белый, слишком белый платок, наводящий бескорыстные сомнения на Энн, что требовательно уперлась взглядом в ту бесхарактерную улыбку, что трепетно играла на полных губах врача.
- Спасибо, у меня есть. Спасибо вам, - Энн достала из кармана синий бумажный платок и оставила его в руке, будто ожидая ухода женщины и боясь показаться ей с какой-то другой, несомненно, худшей стороны, как думалось ей.
- За что спасибо-то? Это ведь моя работа, - не желала уходить, не сказав ничего на прощание, женщина.
- За все, - небрежно проговорила Энн, уже почти из самолета, но тень глубокого стыда, словно гибкий пласт тяжелой, мутной воды прошелестела возле виска, - спасибо вам за все!

14 глава
Наир Кабба стоял в проеме двери, обыкновенной дыры, своей деревянной, сложенной из ветвей каких-то экзотических деревьев с широкими, светло-зелеными, плотными и по виду довольно сочными листьями, похожими на пальмовые. Его лицо, казалось, было слеплено грубыми от долгих работ на европейских вельмож руками предков, положивших свои жизни ради расцветания этой чужой земли, возложившей на свои утонченные умы груз расплаты. Нос широко расположился на круглом, с выступающими скулами, овале лица, но такие же огромные, черные глаза с белоснежными белками служили противовесом, довольно внушительным и серьезным. Жизнь так истаскала его, так истрепала, что трудно было найти в его глазах хоть какой-то смысл; он просто прятался за толстенной стеной грубого молчания. Руки так же были огромны: его тело было пластично и игриво, но необычайно громоздко, что придавало ему щадящую грозность, добрую жестокость и непредельную природную силу. Только трепетное уважение к столь значительной персоне могла вырасти в душах людей, хоть раз видевших его, но не страх.
Мрачные сумерки надвигались на тонущую во тьме деревню Сараджу. Широкая полоса заката становилась все уже, постепенно умирая в гулкой, тревожной ночи посреди оазиса, тронутого синим цветом. Огонь, что горел в середине круга, прочерченного в центре маленькой деревушки, которую и так то назвать нельзя, разгорался со все большей силой, подбадриваемый людскими подачками в виде хвороста, и орава почти голеньких детей обступала края обжигающего теплом очага и ловила своими черными личиками золотые блики, прыгающие из чертового пламя, изрыгающего мутный свет на все в округе. Наир стоял и с умилением наблюдал за детьми, которых считал своими, к тому же среди них были его родные племянники, племянницы, прочие родственные души, которых тот обожал и хранил от всех бед с тех пор, как однажды поздним вечером африканской зимы явился сюда впервые после долгой разлуки с родной деревней, где росли его старшие братья и сестры. Никогда прежде Наир не слышал такой теплый звук счастья, издаваемый бьющимся в упоении сердцем, и всегда он только и жаждал его. Счастье оказалось простым и терпким здесь, в маленькой деревне, в глуши и пустоте посреди барханов, отчего так сладко было прильнуть иной раз своей душой к местной болтовне беспечных, но важных детей, которую не довелось познать в юношестве, но которая так дорога и нужна была этим черным, африканским ушам.
Вернувшись в родную местность, Наир сразу же стал центром внимания всех девушек деревни, и ему удалось взять в жены самую красивую из них, разыскивая в собственном сердце любовь, но ее все не было. Жена не подарила ему кучу детишек, и не дала ничего больше, ничего взамен тому чувству преданности, что выдавливал из себя Наир, словно из выжатого лимона, впрочем, Наир счастлив был этому. Европа сыграла с ним жестокую игру, не предупредив, что она заразительна, словно наркотик. Через год после возвращения Наир заскучал, через полтора же умирал от тоски, давившей на горло острым каблуком, и он невольно принялся искать причину вновь вернуться к той жизни, которая была противна и от которой бежал без оглядки. Он чувствовал себя животным, выращенным в зоопарке и выкинутым в дремучий лес посреди жизни.
Двадцать четыре года назад пятилетний Наир напросился с отцом в город, что был неизменно высок и строг в понимании маленького мальчика, и ему во что бы то ни стало захотелось прикоснуться к каменной культуре страшного гордеца – Харгейса. Именно туда собрался отец Наира – Сафир Кабба – на заработки. Необходимо было найти хоть самую жалкую работенку пусть даже за гроши – семья бедствовала, особенно трудно приходилось младшему, еще не способному самостоятельно добывать пропитание Наиру. Харгейса хорошо подходил для такой цели и был выбран еще и по тому, что деревня Сараджу находится на границе Эфиопии и Сомали. За несколько месяцев до этого семья Кабба уменьшилась на одного человека – Заира, четырнадцатилетняя девочка с черными, как два уголька глазами и такими же кудрями покинула мир от голода, сковавшего почти всю деревушку – это была последняя капля.
Настал тот день, когда отец и сын ступили на землю Сомали. Солнце било в глаза, и ветер трепал сердце, прикрытое полупустыми мешками с рваной одеждой, которую так жаль было отбирать у оставшихся детей, эта рвань была единственным сокровищем, которое возможно еще было продать на базаре, чтобы хоть как-то просуществовать некоторое время пока Сафир не найдет работу. Он почему-то был уверен, что сможет ее разыскать, ведь он был самым знатным плотником в деревне и каждый кто бы ни заезжал туда, обязательно покупал что-нибудь у Сафира, но с каждым годом желающих хотя бы проездом заехать в столь глухое место становилось все меньше. Бизнес Кабба умер, так и не почуяв жизни. И вот он сам приехал к своим покупателям, но вести на себе плотницкие инструменты и тем более товары было бы глупо и опасно, поэтому Сафир давно и четко решил наняться в какую-нибудь процветающую мастерскую.
Тихий день на базаре редкость – тысячи глоток разрывались от напряжения. Крик был настойчив и бесстрашен, никакие другие звуки не приглушили бы его. Пестрые краски бегали по площади и, казалось, кидались с неумолимым оскалом на каждого, кто открывал глаза. Мужчины и женщины, в основном арабы, что-то выкрикивали на своем языке, что-то трясли в руках. Черный эфиоп не слишком большого роста так же размахивал в одной руке что-то похожее на одежду, а в другой зажимал маленькую ладошку мальчика, черного и испуганного.
- Что за дрянь ты продаешь? – высокий и как было видно сильный араб подошел к Сафиру и быстрым движением вырвал то, что тот с такой осторожной любовью держал в зажатой руке. Мужчина оттолкнул мальчишку огромной рукой, когда тот попытался возвратить несметные сокровища семьи, от которых сейчас зависела их жизнь.
- Прочь, таракашка! С твоим отцом мы сами разберемся, - захохотал здоровяк, - шустрый он у тебя.
- Какой есть. Отдайте товар.
- Товар?! Где здесь товар?
- Хватит. Это не смешно. Отдайте.
- Что отдать-то? Эту рвань?
- Не знаю, что вы называете рванью. Я лишь прошу вернуть то, что принадлежит мне.
- Тебе здесь ничего не принадлежит. Кто ты такой?
- Я не обязан…
- Кто ты, отвечай? – лицо араба приняло ужасающее выражение, глаза будто упали в адский огонь и загорелись черным пламенем.
- Я торгую. Не видишь?
- Ты никто. Я же здесь хозяин.
- Гм,- усмехнулся Сафир, - кто дал тебе столь высокое звание, не Бог ли?
- Тебя это не касается. Я хозяин для тебя – вот что должно волновать тебя, торговец рванью.
- Что ты хочешь?
- Я хочу, чтоб ты убрался отсюда… Хотя, можешь стоять. Все равно, твой «товар» никто не возьмет. Ха-ха… Стой, сколько влезет.
- Это еще посмотрим.
- Верь мне! – мужчина уже повернулся своей огромной спиной к Сафиру, и, казалось, беда миновала, можно было торговать дальше, но тот вдруг обернулся:
- Хотя у тебя есть шанс заработать немного денег. Может и много.
- Какой? – невольно поинтересовался Сафир, ничего не имея в виду.
- Продай мальчишку, - снова раздался громыхающий хохот здоровенного араба.
Никогда Сафир не видел такую белую тоску в глазах сына, который был готов упасть на колени перед отцом, всерьез думая, что тот без всяких раздумий продаст его, чтобы выжить и дать жизнь другим его братьям и сестрам, и Наир считал это справедливым. Тупой нож резанул все нутро бедного черного человека, и он, чтобы предотвратить разрывающий больное сердце плач, наивный и печально сдержанный, сам упал на колени, обхватив маленькие, беспомощные ножки сына, которые были слишком худы:
- Сынок, я не продам тебя, нет, нет, нет… Никогда ты не будешь несчастлив из-за меня. Я не отдам тебя, не отдам, если даже буду умирать от голода, если все мы будем умирать… Сынок, ты не думай. Я люблю тебя…
Продать одежду действительно не получилось. Ни один человек даже не подошел, чтобы поинтересоваться, что продают эти два неопытных, неудачливых торговца. Они простояли до самой темноты, и все это время здоровый араб наблюдал за ними, показывая свою черствую ухмылку. На выходе Сафир был остановлен сильным ударом в спину:
- Хей!
- Чего тебе?
- Ты как со мной разговариваешь?!
- Отстань, - Сафир сделал шаг, но кто-то другой преградил ему путь.
- Остановись, бродяга. Куда спешишь, а? Ха-ха…
- Чего надо? – ничуть не испугавшись, сказал Сафир, крепче зажав в руке маленькую кисть.
- Продай.
- Вот, бери даром, - Сафир кинул в лицо всю одежду, что с таким трудом отрывал от своих детей, оставшихся голодать в Сараджу. Он хотел было бежать, но это было бесполезно: уже целая толпа арабов образовалась вокруг них, и их лица были отнюдь не добрыми, полными умиления.
- Не делай из нас дураков. Ты знаешь, о чем мы говорим.
- О чем же, интересно? – отчаянно пробормотал Сафир, уже не знав, что делать, как быть.
- Мальчишку продай! Мальчишку! – Наир всем телом прильнул к отцу, готовясь всем существом к самому ужасному, - продай, пока не поздно!
- Никогда! Убирайтесь, слышите, я не отдам его, не отдам, - кричал в исступлении Сафир, будто пытаясь своим диким криком заглушить боль несчастья, вмиг нагрянувшего на его бедное сердце, - не отдам…
- Не отдашь? Хм, так мы сами его возьмем, - удовлетворенно проговорил еще один араб и схватил Наира за ноги, как овцу. Сафир с отчаяньем накинулся на него с кулаками, когда-то он был славным бойцом, но те времена ушли, не оставив даже малейшего напоминания о себе. Толпа тут же сомкнулась в круг, и только слышен был безумный хохот и крик убитого горем мужчины, который с каждой секундой становился все тише и тише…

- Тебя как зовут?
В ответ тишина.
- Не молчи, не то язык отрежу.
- Что ты его пугаешь.
- Скажи, сразу убьем. Это гуманней. Ха-ха-ха, - примерно пятнадцать-семнадцать арабов сидели возле круглого стола и пили. Была ночь. Наир сидел в углу комнаты и давился от горького запаха табака, но его мысли остались на той базарной площади, где сейчас его отец приходил в себя и в то же время сходил с ума, как думалось маленькому мальчику, не по годам наглотавшемуся трудностей мирской жизни. Эти мысли не давали покоя, да и как возможно было вмиг позабыть об этом? Как? Если бы только Наир знал способ… Сафир Кабба скончался на месте вечерней трагедии от полученных травм.
- Малыш, ты совсем продрог. Иди, я уложу тебя, иди же, не бойся, - сухая женщина, но еще совсем молодая, протягивала руку, открытую и теплую навстречу Наиру, и тот, позабыв на мгновение о том, где находится он, где прячутся его мысли, пал на ее ладони и закрыл глаза в блаженном забвении, чего так жаждала маленькая душа, - собаки, как могли они?
- Где мой отец? Я хочу домой?
- Я не знаю…
Странно, но сейчас, когда прошли годы, Наир не в силах был вспомнить имя его спасительницы, подбросившей его в один из домов в каком-то захолустном итальянском городке, где были они проездом всем этим сбродом. Да и какое имя было важно в то страшное для малыша время, она мама, он не называл ее иначе. Он терзал себе душу думами о ее дальнейшей жизни. Вернулась ли она в шайку, сбежала ли, а если вернулась, то, что с ней стало? Сейчас Наир отдал бы всего себя только за один взгляд, за один разговор с этой женщиной, потому что он помнил, как она делилась с ним крошкой хлеба, голодая до обморока сама, как защищала его грудью от «собак», норовящих продать его каким-нибудь проходимцам, как холодными ночами они оба грелись теплом тел, съежившись в объятьях друг друга. Наир не забыл и отца. Его горькие глаза и жаркие руки, сжимавшие маленькую ручку снились ему почти каждую ночь. После таких снов Наир просыпался в бреду и подолгу не мог встать с лежанки, служившей кроватью, просто все силы покидали его на время. Целых двадцать четыре года длилась его дорога домой, на которой стояли приюты, тюрьма, тысячи мастерских, где Наир подрывал свое здоровье, чтобы хоть как-то заработать на билет домой. Легкие деньги вылились в пять лет заключения, поэтому больше не имели привлекательности, какой обладали раньше. Потом он даже умудрился связаться с преступным миром, но, поняв, что это до добра не доведет, решил завязать с этим. Но как? Та банда промышляла камнями, не простыми, конечно, драгоценными, и никто не смел выйти оттуда, по крайне мере живым… Когда наступило время долгожданной денежной возможности отъезда домой, он смог скрыться, и теперь находился в розыске как лишний язык. Конечно, Наир и не собирался бежать в полицию, ему вообще были безразличны дела других сейчас, когда он нашел себя, но попробуй-ка докажи это им. Уже по крайней мере четыре раза эти ублюдки наведывались в его родную деревню, но местные жители всякий раз прятали Наира от опасных глаз. Он так им и не попался, но что-то подсказывало ему, что бывшие подельники не оставят его в покое так просто. И он ждал нового нападения... причем ожидая выстрела в спину.

15 глава
Самолет наконец поднялся в небо и понесся в бесконечности, пронзая пухлые облака своим железным телом, раскаленном на жаре. Пассажиры расселись и занялись кто чем. Тиона, задремавшая на солнышке, вынуждена было открыть глаза оттого, что загудел мотор, да еще и парочка шумных молодых людей приземлилась на креслах, что были соседними. Нехотя, Тиона сама начала разговор:
- Извините, вы тоже в Могадишо? – вообще-то странный вопрос, но это все, на что была способна сонная Тиона.
- Да, впрочем, как и все, кто летит этим самолетом, - дружелюбно улыбнулась девушка, показав свои белые с каким-то синеватым оттенком зубы.
- Сглупила, - Тиона тоже заулыбалась, почувствовав, как хорошее настроение поднимается откуда-то с низа живота, и чуть ударила себя по взмокшей голове.
- А, - махнула рукой девушка, - со мной часто такое случается, на то мы и женского пола. Кстати, Энн, - она протянула Тионе руку.
- А я Тиона.
- Очень приятно. У тебя красивое имя. Странное.
- Да, я не только не знаю, откуда оно у меня взялось. А как твоего друга зовут? – немного ехидно прошептала почти на ухо Энн Тиона, видя, что тот вовсе не замечает ее или делает вид. Энн деланно выпятила нижнюю губу и слегка подтолкнула своего соседа в бок.
- Генри, - Генри пожал руку нечаянной знакомой и тут же отвернулся, наверное, чтобы заснуть, но это нисколько не огорчило ни Тиону, ни Энн.
- Что у тебя с носом? – девушки сразу почувствовали родство и уже считали себя подругами, хотя и безмолвно, но обе они решили так.
- Недоразумение. Этот, - она кивком головы показала на Генри, - заехал мне дверью. Говорит нечаянно, но не знаю, не знаю, - специально громко сказала Энн, но смех брезжил в ее глазах.
- Все они нечаянно, - немного грустно проговорила Тиона, но тоже со смешком в голосе.
- А ты зачем в Могадишо?
- К одному человеку. А ты?
- Не поверишь, но я сама не знаю.
- Как это?
- Генри едет по делам, а я с ним… просто так. Хочется, знаешь, развеяться, проехаться куда-нибудь. Конечно, Африка – это не совсем то, о чем мечтают девушки, но, я так подумала, какая разница куда, главное с кем. Верно?
- Ага. Или, к кому.
- А тот, ну, к кому ты едешь, чем занимается?
- Он врач, - с гордостью пропела Тиона, - хирург.
- Ого! Значит, образованный. Такие нынче редкость.
- А твой кто?
- Генри? Да так, разнорабочий.
- Работяга, значит.
Как хорошо, что самолет летит, не ломается, а рядом с тобой человек, с которым можно всласть поговорить о том, чего, возможно, нет, но так хотелось бы, чтоб было. Как иногда приятно натянуть на лицо притворную маску, такую, какую требует сердце сию минуту, а еще лучше стать хоть на мгновение самим собой и, не считая это за дерзость, плыть в собственных словах против течения, как будто все это творится не с тобой, теряя время из виду.
- Смотри, смотри!
- Что там?
- Какие-то рыбы огромные… киты?
- Нет, ты что?! Для китов они слишком малы… Это дельфины! Генри, Генри, погляди! Дельфины!
- А, что?
- Дельфины.
- Дай поспать, мне нехорошо.
- Ну что ты, в самом деле? Посмотри.
- Говорю, мне плохо. Если я взгляну на море, меня вырвет.
- Фу… Тогда не надо, - Энн поморщила нос и снова упала на колени Тионы, которая сидела возле окна. Обе девушки заворожено всматривались в синюю гладь, раскинувшуюся внизу, пытаясь взором уловить малейшие движения темной воды, которая гладкими складками расходилась в стороны, подстрекаемая дельфиньим телом, что будто резало море своим сильным носом.
- Какая красота, правда, Энн?
- Точно! Я никогда не видела ничего подобного!
- Они так красивы, знаешь, я вот смотрю на них, и мне кажется, что я убожество…
- Хм… Почему? Хотя, ничего не говори. Я чувствую тоже самое.
- Правда?
- Конечно. Мой нос никуда не годен в сравнении с их носами…
- Да уж, - они рассмеялись, и теплый румянец давно и прочно побелевших щек сжал их лица в причудливом огне.
- Все-таки они прекрасны. Мне жаль, что жизнь так коротка, а то я бы провела ее с умом. А тут… не успеешь оглянуться, вот она, старость, будь она проклята… Хочется жить, а время твердит тебе: «Нет, нельзя, тебе пора на покой…»
- Тебе сколько лет? – скептически спросила Тиона, не отрывая томных глаз от плещущихся внизу рыб.
- Двадцать четыре.
- Ну, и чего ты переживаешь так? У тебя все впереди, тебе волноваться рано еще… И вообще, что это ты вдруг, ни с того ни с сего?
- Я слышала, что дельфины живут дольше людей. Толи сто, толи двести, а то и больше…
- Да? Я никогда…
- Может, конечно, я ошибаюсь, но все равно… что-то мне вспомнилось и взгрустнулось малость.
- Да ладно тебе! В старости есть свои прелести.
- И какие к примеру? Лежать на диване и изучать потолок – эка прелесть. Я сойду с ума!
- А дети?
- Дети? Знаешь, это-то меня и волнует больше всего. Я уже совсем отчаялась…
- А что так? Ты нездорова?
Энн ничего не ответила.
- Прости... - Тиона почувствовала неловкость, - ты знаешь, меня тоже раздрожает, когда меня кто-нибудь спрашивает о том, о чем я привыкла молчать... - она нечаянно сама надавила на самое больное, что только было в ее сердце, и оттуда брызнул яд. Как бы не обжечься? Да разве в этом суть, нет, пора отпустить... пора, - но иногда стоит и высказаться, иногда это помогает...
- Я здорова, даже очень, - вдруг начала Энн, - только дело не в этом... Я все никак не могу найти отца своим детям. Будущим детям.
- Тогда я тебя успокою: ты найдешь еще его...
- Вот моя последняя надежда, - она кивнула на Генри, который беспечно спал: казалось, он смертельно устал.
- Брось! Надежда не может быть последней... - Тиона запнулась, - нет, может.
- Ты сама себе противоречишь...
- Мой брат исчез несколько лет назад, и все, чем я сейчас живу лишь надежда на его возвращение... Он любил Африку, часами мне о ней рассказывал... Может, я встречу его там. Боже мой, что за глупости я говорю... Я смею надеяться лишь на чудеса, а их нет. Нет?
- Не знаю... мне тоже, в общем-то, не помешали бы они.
- Знаешь, я решила, что расклею везде объявления, - разгорячено залепетала Тиона, - напишу, мол, так и так, разыскивается Жак Лоренс...
- Как-как? - очнулся Генри, будто и не спал вовсе, - как ты сказала?
- Жак Лоренс... Ты его знаешь?
- Нет. С чего ты взяла, просто имя показалось знакомым, вот и все. Но, нет, я его не знаю. К сожалению, - он вновь отвернулся.
- Знаешь, а это идея. Жаль, помочь тебе не смогу.
- Я справлюсь. Вот только сначала Энди отыщу... - задумчиво произнесла Тиона. Энн что-то хотела спросить, но она вдруг прокричала:
- Смотри! Их стало еще больше!
- Да... они прекрасны, эти дельфины...
Скоро дельфины куда-то исчезли, и на горизонте появилась земля, черная и неприглядная, но ноги жаждали ее как наркотика. Тиона тихо прикрыла глаза - от усталости сводило веки, они падали на глаза, что болели жутко. На горизонте постоянно скакало оранжевое, раскаленное солнце. Вскоре появилась и стюардесса. Она объявила закопошившимся пассажирам, пожалуй, самую радостную новость, какую только могла сообщить. Самолет идет на посадку. Значит, ноги снова смогут прижаться к почве, к черной, желанной земле.
- Ну что ж, Энн, мне было приятно поговорить с тобой. Ты хорошая девушка.
- И ты тоже. Мне повезло, что я села рядом с тобой. Спасибо тебе.
- И тебе… Может, еще увидимся… когда-нибудь, где-нибудь.
- Вряд ли.
- Знаю, но хочется надеяться, все-таки, как говорится, мир тесен…
- Да, хотелось бы верить.
- Энн, ты скоро? Я опаздываю на встречу!
- Опять он орет… Ну, ладно, прощай, - Энн крепко пожала маленькую руку Тионы и, немного замешкавшись, смущенно поцеловала ее в лоб, - прощай, не скучай…
- Прощай.
Тиона смахнула маленькую слезинку, посмевшую выкатится на побледневшую щеку, и будто не заметила ее. Она несколько секунд смотрела вдаль, на уходящих Энн и ее друга, кто-то словно подтолкнул ее изнутри, безжалостно сжал сердце, и Тиона громко, почти как Генри, прокричала последние слова:
- Прощай… Прощайте! Прощай, Генри!
Пара остановилась, и Энн, подпрыгнув, чтобы увидеть лицо ее сквозь толпу прохожих, помахала рукой, в которой был зажат белый платок. Генри обернулся и тоже поднял руку, лишь один раз показав свою белую ладонь.

16 глава
- Жак, ты ведешь себя словно ребенок. Я не понимаю, почему тебе так трудно всего лишь отдать камни. Это же так просто, - мужчина в белом, хорошо выглаженном костюме свирепо сверлил своими черными, но уже выцветшими глазами хмурого Жака, сидящего на стуле со связанными руками. Статью своей человек напоминал льва, и так рано поседевшие волосы были настолько белы, что нельзя было поверить в то, что они натуральные, некрашеные. Жака тревожило столь горькое положение, но этого нельзя было прочесть по его виду, ничто не выдавало его в эту минуту, и он не знал действительно, для чего он сейчас жертвует собой, своими друзьями. Ради какой-то призрачной мечты, ради блага, ради простой трусости? Только одно давило на грудь в это мгновение его заблудившейся жизни – где-то на том берегу, в печальном одиночестве, ничего не зная о его искренности, чистоте скучает, а, может, терзает себя сомнениями и догадками Эрика, дочь человека, которого Жак без единой мысли задушил бы голыми руками, если бы не любил его создание, девушку с карими глазами и черными косами, падающими на смуглые плечи.
- Послушай, Сидней, ты прекрасно понимаешь, я не отдам тебе эти камни, и знаешь почему?
- Хм… И почему же?
Жак подозвал кивком головы Сиднея, чтобы тот наклонился к его губам, и тихо, заворожено прошептал:
- У меня их нет.
- Ха-ха-ха, - человек в белом сотрясся от хохота, казалось, разрывающего все его нутро, - это шутка? Да ты, видно, клоун… у нас.
- Я был бы рад разделить с вами этот чертов смех, да только я не вижу тут ничего смешного.
- Мне странно слышать это от тебя. Кто, как не ты, всегда смеется надо всем? Сейчас тебе не до смеха. Ха. А мне вот очень даже весело видеть тебя таким удрученным, таким задумчивым… На твоем месте я бы не мучился так, сказал бы, где камни. Все-таки, что тебе до них? Ты ведь ценишь душу, а не какие-то там деньги.
- Откуда тебе знать, что я ценю больше? Деньги мне как раз не помешали бы, но, вот досада, их у меня нет… и камней нет.
- Ну хорошо. Если у тебя нет камней, то где же они, а?
- Не знаю.
- Отвечай, - Сидней медленно вынул из-за пазухи пистолет и играючи, давясь от приступа смеха, поднес его к виску ничуть не испугавшегося Жака - он знал наверняка, Сидней не сможет убить его, обрубив все веревки, ведущие к сокровищам... но он мог ранить, - ну, я жду…
- Не знаю.
- Скажешь, ты не брал их?
- Брал.
- Ну, так где они?
- Не знаю.
- Послушай, мальчишка, - вдруг сорвавшись, диким голосом заорал Сидней так, что все вокруг разом вздрогнули и, кто сидел, глубже прижался к стульям, будто разыскивая убежища от этого ора, - я пытаюсь мыслить логически. Ты украл камни, за что достоин смерти, самой подлой, потом я поймал тебя… Где камни? Как можешь ты не знать где они, если ты, ТЫ, не я, не он, а ты взял их? Кто другой ответит мне, если не ты?
- И ты меня послушай, - спокойно отвечал Жак, силясь говорить как можно тише, чтобы скрыть свой гнев от посторонних во избежание глупых проступков, - ты говоришь, я украл камни… Я не украл, я конфисковал. Ты вор, а я не терплю воров, они плохо пахнут, - Сидней весь покрылся испариной и, не найдя, что ответить, плюнул в лицо Жаку, излив тем самым всю свою горькую злость.
- Мне плевать, - с усмешкой прогремел он, - твои слова для меня щебет птиц. Скажи, ты тверд в своем решении, ты не станешь говорить?
- Нет.
- Посмотрим. Отведите его. Заприте и не давайте есть. И знаешь что? Если мне придется проститься с камнями, ты простишься с жизнью.
- Это единственное, что у меня есть, - твердо произнес Жак, зная, что говорит неправду.
- Неужели?! Я найду твою больную точку и нажму посильнее – посмотрим, что ты будешь лепетать тогда…
- Хм, тебе предстоит большая работа… длиною в жизнь.
- Ничего, я терпеливый! Я скорее сгною тебя и себя заодно, чем забуду о камнях.
- Откуда в тебе столько алчности? – с презрением в недрогнувшем голосе сказал Жак.
- Я рос в неблагополучном климате, - совершенно серьезно ответил Сидней, а его глаза засветились толи от слез, толи от сдерживаемого смеха.
- Я тоже не избалован любовью окружающих…
- Хватит!- резко перебил Сидней, - хочешь сказать – ты лучше меня? Думай, что тебе вздумается, а в душу мою не лезь, и камни верни! Отведите его!
- Стойте! - нечаянно выронил Жак, дернув руки, - стойте...
- Остановитесь, - Сидней обратил свой утомленный взор на Жака и припал глазами к его незатихающей боли: он и не думал, что сможет прочесть когда-нибудь знаки страданий на лице другого, но сегодня будто тысячи осколков пронзили его остывающее сердце, возобновив в нем течение беспрестанно задавливаемого чувства... чувства скорби. Он вдруг вспомнил свою жизнь, что пришлось похоронить под ворохом событий и вспомнил мать, лицо которой так хотел узнать, - ты что-то хотел сказать? - после недолгого молчания произнес Сидней.
- Сидней... я не знаю, кто или что заставило тебя измениться, закрыть истинное лицо этой неприглядной маской, я знаю только, ты человек. Ты человек, а это значит - ты должен меня понимать.
- Чего ты хочешь? - еле выговорил Сидней, упав в кресло и закрыв лицо руками.
- Я прошу тебя, как человека, не трогай моих друзей... Они ни в чем не виноваты, я встретил-то их несколько дней назад.
- Выйдите все! - неожиданно крикнул Сидней, казалось, опустошив грудную клетку до конца, не оставив ни капли воздуха, чтобы дышать. Люди, что безлико толпились возле двери и стояли вокруг стола поспешно вышли, покинув и сознание Жака, упавшего в тишину собственных мыслей. Он почувствовал свободу в незаметно быстро выросших крыльях за спиной: он осторожно бросил взгляд на неподвижно сидящего Сиднея и нечаянно отдал ему жалость, что твердо сжимала те крылья, не разрешая взлететь в небеса.
- Не трогать твоих друзей... - толи спросил, толи ответил на собственный вопрос Сидней. Он поднял глаза и с усмешкой на губах, с остановившейся слезой в уголках глаз отвернулся от человека, которого готовился распять, - я сын чудовища. Я не могу помочь...
- Помочь мне или себе?
- Ни тебе, ни себе. Ты сам должен помочь себе - сказать, куда ты подевал книгу.
- Книгу? Какую книгу?
- Не притворяйся, - на одной ноте как можно тише говорил Сидней. Жак вспомнил, впрочем, он и не забывал странную книгу, которую он захватил вместе с бриллиантами, когда грабил Альдагара.
- Я ее потерял...
- Ты не мог! - Сидней подскочил словно ужаленный и схватил Жака за рубашку; он готов был порвать ее, а вместе с ней и Жака. В его глазах что-то зашевелилось, и Жак беспомощно потонул в этом адском пламени, а Сидней не отпускал его, будто желая навсегда потопить его в собственных страданиях, чтобы не терзать себя в одиночестве. Его глаза безжалостно кричали: "Смотри, смотри... Мне так же больно!.." Жак тревожно наблюдал за извержением подкожного вулкана, не смея отвести взор: вдруг он заметил, как вечный ледник побелевших глаз нестерпимо тает в реке слез, не осмеливающихся окутать лицо отвергнутым раз и навсегда туманом. Жак не смог затушить в себе вмиг разгоревшийся пожар и немедленно обнял человека, которого считал своим убийцей; ему просто жаль стало умирающее пламя, или это страх увиденного в зеркале, помутневшем от мокрой пелены, заставил оторваться от глаз, цепляющихся за жизнь. Сидней вырвал свое тело из рук жертвы и быстро вышел из кабинета.
- Отведите его в подвал, - не глядя в сторону толпившихся людей произнес Сидней, - ... и есть не давайте.
- Хозяин, там есть один больной,- какой-то маленький, чернявый парень подал Сиднею шляпу, - ему тоже не давать есть?
- А кто еще, кого привезли?
- Еще один здоровый. Всего трое. Верблюдов оставили в пустыне.
- Больного сюда, здорового продать.
- А больной-то нам зачем, только лишняя возня. Может, сразу кончим…
- Я сказал сюда!
- Но…
- Ты оглох, Малыш? Он мне нужен.

17 глава
Воздух, казалось, плавился на солнце, и кровь кипела в венах, переливаясь в замкнутом круге, причиняя мучительную жажду. Голова Энди была пуста, как пуст и сух был его рот, язык присох намертво к ороговевшему небу. Час за часом на горизонте мелькали фигуры людей, которых становилось все больше. Почудилось, будто началась война. Но нет, это не бой и ничто другое. Простое помешательство из-за голода, жажды, жары.
- Пошевеливайся! – кто-то подтолкнул Энди сзади, но он даже не повернул головы, просто он спал на ходу, изредка открывая глаза, но тяжелые опухшие веки тут же опадали и жгли изнутри.
Шел караван. Десять – двенадцать верблюдов, нагруженных невесть чем, несколько арабов, вооруженных автоматами, и три человека, покрытых запекшейся кровью, шагали по раскаленному песку в самый знойный час. Они шли весь день. Понятно, почему шли, иногда падали, но поднимались и шли дальше, почти без сознания двое белых мужчин и черная женщина – просто арабы поднимали их, толкали и угрожали расправой, мертвый бы встал и пошел, ведь даже умерев, хочется жить, как бы то ни было. Но кто мешал остановиться на постой самим арабам, кто толкал их? Солнце. Каждый готов был бежать, будто в надежде, что сможет вскоре укрыться от проклятых лучей золотого светила. Каждый спешил избежать этого ада, где жарит до самых костей, до жил. Словно боялись они этого света, чистого и оттого жалящего всю душу своей обжигающей силой, неприступной теплотой святости. Ночью, в тени людям – Божьим рабам или смертным грешникам - хорошо остудить свои запятнанные тела в прохладном смраде, сжирающем все подряд в отсутствии небесного надзирателя – желтого солнца, падающего за горизонт каждый раз, когда с другой стороны поджимает тьма, тоже имеющая право на существование. Никто не в силах быть праведником дни и ночи напролет, никому не дано жить словно ангел на земле, погруженной в гулкую пустоту, в черную дыру на белом полотне, никто из нас… Если все же есть на свете такой человек, я преклоняю перед ним голову. Хотя человек, верный небу телом и душой, вряд ли может быть добрым к людям, порой жаждущим греха, хоть самого мелкого и ничтожного. Тьма нужна людям, чтоб передохнуть.
Костер пыхтел, поднимая в черное небо маленькие искорки, сгорающие на пути к недосягаемой выси, холодно смотрящей вниз, на остановившийся на полпути караван, который теперь отдыхал, набираясь новых сил, чтоб завтра спозаранку, пока солнце еще не достигнет верхушки неба, вновь отправиться в утомляющее путешествие.
- Эй ты!
- Я?
- Да, ты, лопоухий, подойди сюда… Пошевеливайся! – гаркнул самый старый, как казалось, араб. Он нервно, но предельно спокойно, будто вся жизнь его заключалась в этих походах и ничего другого он никогда не видел, а потому и не желал, что-то разъяснял другому арабу, что был помладше, видно. Юноша лет семнадцати, мужественно попытался вытереть со лба соленый пот смешанный с липкой, запекшейся кровью, но, не поимев успеха, вынужден был идти вот так, в таком жалком и униженном виде. Сделав несколько шагов, юноша оглянулся и взглянул на Энди, безвольно лежащего на остывающем песке:
- Держись, - вырвалось из его сухих губ, и Энди невольно приподнялся, силясь разглядеть те тронутые горькой улыбкой губы, что так обнадеживающе и с братским волнением в голосе произнесли это слово, от которого вмиг снова захотелось бороться.
- Лопоухий! Иди, я кому сказал, - чуть хохоча, орал главный араб, которого все называли странным именем Кохар, подзывая нечаянного и пока безымянного друга Энди будто дворовую собаку, голодную и преданную любому, кто найдет хоть самую голую кость для нее.
Юноша подошел и остановился в пяти шагах от Кохара.
- Что это ты, боишься? Правильно, бойся. Я страшный. Ха-ха, - араб противно разинул рот, пытаясь произвести на юношу впечатление, - ладно, не трясись. Сейчас умрешь от страха. Мертвый раб мне не нужен, поживи, пока я тебя не продам, а там можешь умирать, когда тебе вздумается. Ха-ха.
Семнадцатилетний мальчишка стоял перед этим извивающимся арабом и молчал. Своим молчанием он ненавидел его, выказывал свое глубокое презрение, и Кохар видел это, как видели и все остальные – вот почему Кохар так жаждал разглядеть в холодных синих глазах страх, скрывающийся под маской тупого мужества. Энди ждал самого худшего, он готов был броситься на толпу и разорвать любого, кто попытался бы поднять руку на столь зрелое чувство в таком юном сердце. Но Кохар даже и не думал бить парня: он был слишком мал для поединка, а Кохар придерживался строгих нравственных правил настоящего мужского боя. Никогда еще он не бил женщину, не трогал дитя: он сам был готов умереть перед мечом ближнего, чем ударить того, кто не в силах ответить. За это его уважали и боялись, постоянно теребя его хрупкую душу нелепыми сомнениями. Его настоящее имя, казалось, пряталось за этим громоздким сооружением, называемым теперь «воля». Он волен был, и ветер был ему братом, а река сестрой. Когда-то он мог держать свои мысли вдали от неба, что было черство к нему, но те времена прошли, а мутная вода размыла некогда каменные берега.
- Будешь работать. Вот, возьми это и приготовь нам еду. Если чего-нибудь сделаешь не так, поплатишься… Понял?
Юноша, будто нехотя, кивнул головой.
- Приступай, - Кохар смахнул с головы песок, покрывший волосы налетом за время долгого пути, и медленным шагом подошел к сидящему Энди.
- Помоги ему, он не справится, - только сейчас Энди увидел умиротворенную грусть в черных глазах Кохара, в его взгляде, в выражении лица, в морщинах, сжимающих рябое лицо в тугих складках, словно в тисках… Этот человек долго сопротивлялся греху, но сдался, так и не найдя ответа на вопрос, он так и не смог понять, почему его душа залита огнем, а тело молчит в забвении, не отвечая на отчаянные душевные порывы; рассыпается на песчинки, которые пополняют огромную пустыню. Как это, наверное, больно – быть частью пустоты. Но эта пустота дает ему спокойствие, пусть и грешное.
Энди встал, ватные ноги понесли его будто на крыльях, а воздух казался шелком, он обдавал поникшее лицо прохладным шуршанием. Жизнь так дорога, а цену ее не знает никто, но Энди понял: она настолько высокая и непредельная, что тратить свое время попусту, отдавая мысли убегающему ветру, непростительно.
Энди подсел к юноше, тот перебирал что-то и подбирал посуду, скудную и бедную. Ничего не произнося, Энди взял руку его и хотел непременно сказать какие-нибудь слова, неважно какие, но мысли витали где-то в небе: Энди никак не мог поймать их.
- Завтра будет новый день: мы сбежим, - чуть понизив голос, недавно окрепший, парень произнес слова, которые так тщетно искал Энди в своей пустой голове, выжженной на солнце.
- Как тебя зовут?
- Ричард. Все зовут меня Ри.
- А я Эндрю, и все зовут меня Энди.
Удовлетворение от этих фраз, упавших на грудь, словно капли опьяняющего вина, заполнило душу Энди. Повлажневшие глаза выдавали Ри: он чувствовал то же самое.
- Когда тебя привезли, ты был без сознания.
- Хм… Я ничего не помню, - шепотом говорил Энди, - хотя, это правильно. В сознании я бы им не дался.
- А я дался…- с неподдельной досадой произнес Ри, и руки его заметно послабели. Энди потрепал его за плечо:
- Когда я был таким же, как ты, я был просто трусом по сравнению с тобой, - конечно, он лгал, но ложь его была так приятна и безобидна, что Ри сразу разгадал ее: он смотрелся в зеркало, немного постаревшее.
- Но все же мне есть оправдание! – чуть ли не вскрикнул вмиг повеселевший Ри.
- Да?! И какое же?
- Своим позором я спас сестру, - едва слышно прошептал Ри, его губы почти не шевелились, - когда в мой дом пришла эта шайка, она спряталась где-то в доме, я даже не знаю где. Я им не нужен был, они охотились за сестрой, она такая красавица! Угораздило ей понравиться их главарю! Я их отвлек, они чуть не убили меня, пытали чуть-чуть, а она успела куда-то скрыться, наверное, через задний двор. Пришлось сдаться. Но, знаешь, я смогу убежать, тебе повезло, что я с тобой.
- Я уже вижу, - добродушно отозвался Энди, - ты славный малый. Можно тебя спросить?
- Спрашивай, но если я не захочу отвечать, я не отвечу, ты не обижайся.
- Ты говорил все это: я понял, что ты здешний, живешь тут.
- Да.
- Но у тебя европейское имя и внешность: ты не похож на араба.
- Мои предки приехали сюда очень давно и, как это сказать, приросли корнями… В общем, я хоть и европеец, а в Европе не был никогда.
- Какие твои годы! Еще побываешь.
- А ты как попал сюда? Твоя внешность тоже чужда здешним краям.
- Я врач. Хирург.
- И что?
- Приехал лечить африканцев.
- Бесплатно?
- Конечно! Со мной еще был друг, Оскар.
- И где он сейчас?
- Я не знаю… Еще на пути мы встретили человека. Жака. Он завязан в какой-то истории, впрочем, я теперь к ней тоже, по-видимому, причастен.
- Жака? Жак… Как он выглядит, этот Жак? – Ри задумчиво почесал грязный подбородок.
- Ну, такой черный, немного кудрявый… Нос горбатый, большой, хороший нос…
- Я знаю его.
- Как? – удивленно приподнял левую бровь Энди и оголил края своих заячьих зубов.
- Он в бегах.
- Из тюрьмы, что ли, сбежал.
- Да, нет. Он спер какие-то камни, толи бриллианты, толи алмазы, или еще что-то. Теперь за ним гоняется главарь какой-то банды, ну той, что камнями торгует, наверное, ворованными…
- Зачем ему эти камни-то понадобились?
- Понятия не имею. Только мне кажется, что у него с этим типом свои счеты, личные. Он не похож на простого вора, у него более высокие цели, - лицо Ричарда приняло серьезное выражение.
- А как ты узнал все это? Нам он ничего такого не говорил.
- Я помогал ему прятаться, - немного небрежно, как само собой разумеющееся, произнес Ри.
- А эта шайка разве не связанна с той, - с поддельной опаской, будто смеясь над смелостью нечаянного друга по несчастью, сказал Энди, помешивая какое-то варево в котелке, которое с непонятной хозяйственностью готовил Ри во время их разговора. Варить пищу для своих палачей!? На это способен лишь ангел в человеческом обличии… или, может, животный страх торопил его, заставляя вкладывать свои силы в унижение, что больнее смерти.
- Эта? – Ри кивком головы показал на стайку арабов, отдыхающих возле другого костра и не обращающих никакого внимания на них: в их руках автоматы, а спрятаться в пустыне невозможно – зачем напрягать себя, когда можно вдоволь отдохнуть? Черная женщина, сидящая поодаль от них, наверное, дремала, - нет. Эта так, мелкая шайка, занимающаяся всякой нечистой работой. Вот, рабами торгуют! – со смехом в глазах чуть ли не крикнул Ри и ударил Энди в грудь своим кулаком довольно больно. Кровь играла в молодом теле, взбудораживая голову - ему было трудно сдержать себя.
- Эй! Вы, двое! – крикнул Кохар.
- Чего? – бесстрашно ответил Ри.
- Еда готова?
- Почти.
- Ну, все, мне надоело ждать! Неси сюда!
- Вот звери, жрут сырое, - шепотом, насмехаясь, проговорил Ри, помогая Энди поднять довольно тяжелый котелок.
- Я понесу, - сказал Энди, - все-таки ты готовил.
- Нет, - попытался отобрать котелок Ри, - ты слаб.
- Я слаб?! – взревел Энди и с неимоверной силой толкнул Ри так, что тот упал на спину. Раздался дикий смех: арабам понравился этот спектакль, где чувства были не искусственными.
- Ну, хорошо, хорошо… Неси ты, - с усмешкой произнес Ри, протягивая руку. Энди подал ему свою руку и поднял его с земли:
- Ишь, хохочут! Ха-ха-ха, - деланно засмеялся он и пошел к сидящей толпе с котелком, обжигающим руки.
- Почему нам принес этот чертов котел ты, а не он? – серьезно повысив голос, сказал Кохар, и в его сторону повернулись те, кто сидел спиной, - разве ты не слышал, что я приказал ему варить нам, а не тебе?
- Что тебе не нравится, Кохар? – плюнув в сторону, сказал Энди.
- Ты раб, ты не можешь задавать мне вопросы. Ты волен лишь отвечать.
- Хм… Я раб… Прости, мне придется с этим свыкнуться…
- Вот чудак! Тебе придется с этим жить! Тебе некуда деваться! Знаешь, я много пожил, много повидал – ты не выживешь, если будешь так упрям…
- А я упрям?
- Да… Это видно по твоей походке. Ты ходишь, будто на воле, прямо и гордо. Это до добра не доведет.
- А как мне стоит ходить?
- Ссутулившись.
- Я так не умею.
- Научишься.
- Может, ты меня научишь.
- Тебя научит жизнь.
- Которую ты мне уготовил?
- Нет, не я. Ее уготовил тебе Господь.
- А что, ты его встречал?
- Нет, но все еще впереди.
Энди поставил котел в середину круга:
- Я приехал сюда, чтобы помочь… людям, которые умирают. Тебе этого не понять. Что с вами? Где ваша честь, где душа? Я не могу понять ваших идеалов…
- Идеалы? Их нет… Только безмозглая тварь способна стремиться к идеалам, которых нет… Нет, поверь мне, - доселе неизвестная Энди грусть, поглощенная странной горькостью, звучала в низком голосе Кохара, который был готов, казалось, пасть ниц, - мы люди – это приговор.
- Ты думаешь: люди не способны делать свои мысли чище, а душу лучше, мягче?..
- Сколько раз я пытался… Нам этого не дано.
- Значит, ты мало пытался.
- Откуда тебе знать? Я слаб, так же как слаб и ты, и он, и все мы, - Кохар подскочил, будто кто-то ужалил его, и принялся тыкать каждому пальцем в лицо, - Мы… ха, мы все рабы… так какая разница где, когда, зачем? Просто подчинись.
- Ну, нет. Я еще в силах противостоять своей сущности, я еще могу подавлять в ней все неверные порывы, и как бы то ни было, я еще пока не собираюсь плевать на небо и жить по своим, никому не ведомым и всем чуждым законам… как ты. Мне не понять твоих помыслов, твоей души.
- Моя душа такая же, как и твоя. Что в ней особенного?
- Что? Я скажу тебе. Она пуста, но не мертва. Даже деньги, полученные за рабов, уже не могут восполнить то, что ты убил сам собственной рукой. Ты сам вогнал себя в эту яму, а теперь сваливаешь все на всеобщую слабость… Тебе просто хочется в это верить, чтоб оправдать себя, свои ошибки.
- Послушай, если ты наивно полагаешь, что мы будем выслушивать твои речи, ты ошибаешься, - крикнул кто-то из темноты, даже не показав своего лица, - давай сюда котел и иди восвояси, мне надоело…
Эти слова словно полоснули его сердце острым ножом, лезвие которого врезалось в мякоть его и утонуло в чистой, ничем темным не заполненной крови. «Боже, разве я не прав? Может, я повесил себе на шею непосильный груз противостоять тебе? Может, Кохар прав, может, я сам себе не верю? Что я говорю?..» Энди подошел к тому, чей голос пробудил в нем такую ревность к небесам, чтобы просто взглянуть в его глаза и узнать, что в них кроется.
- Ты что, не слышал? – человек встал и толкнул Энди в грудь, и тот упал, не ожидая столь резкого обращения. Ри видел все это и просто не мог просидеть вдали, он слишком переживал за нового друга, впрочем, как и за любого другого, кто попал в беду. Его душа, казалось, была соткана из расплавленного железа, мягкого и горячего.
- Эй ты, тебе сварили? Сварили. Что ты хочешь?
- Я хочу драки, никто еще не запрещал бить рабов. Ха-ха-ха, - кругом раздался дикий смех, который будто заполнил пустыню своим неистовым рокотом, и некуда было скрыться от этой толпы, сжимающей все живое вокруг своим воплем, поглощающим жизнь, что светится еще в их глазах. Ри накинулся на толпу с криком, как это ни странно, братской любви на губах, его лицо выражало то неизвестное чувство, которое навсегда запало в душу Энди. Никогда больше он не видел человека, чье лицо озарялось любовью в момент злобы: казалось, что Ри жалеет этих людей, души которых больны, и они не в силах преодолеть эту смертельную болезнь. Та драка, которую так жаждал злой язык, длилась всего мгновение, потому что котел с варевом был опрокинут на ногу Энди:
- Что вы творите?! – заорал Кохар, - вы калечите справного раба! Кто потом купит его?! Отступитесь!
Так Энди вступил в новую жизнь, слегка потрепанным, но с другом за спиной, что твердо поддерживал его, когда тот делал напрасные усилия сломать в себе ту жестокую слабость, что порой сваливалась на него в пути, раскрашенном черными красками. Бежать решено было в городе.

18 глава
Оскар лежал на постели, белой и чистой. Некоторое время назад он открыл глаза впервые после того, как закрыл их в жаркой пустыне. Рядом никого не было, и тот всерьез подумал, что он мертв:
- Господи, это рай?
- Нет, скорей ад, - голос раздался за стеной.
- Ад? Но я не сделал ничего плохого.
- Ха… Ну, наверное, хотел сделать.
- Господи, разве мои мысли когда-то обижали тебя… Я знаю, мне часто хотелось насолить ближним, но я не делал этого никогда.
- Почему?
- Я… Я люблю своих друзей, что бы ни случилось.
- Что бы ни случилось?
- Да.
- Зачем же ты хотел им навредить.
- Из завести, господи.
- Из завести? Ты поистине чудной!
- Ты сотворил меня таким! Я сопротивлялся всю свою жизнь этому, а теперь ты наказал меня за это! Разве я не оправдал твоих надежд? Разве я был плохим твоим рабом?
- Я бы так не сказал… Господь за все в ответе.
- Господь? А ты кто?
- Я простой смертный, - перед Оскаром вырос человек весь в белом, - а ты принял меня за Бога? Ты глуп.
- Кто ты? – приподнимаясь, проговорил Оскар, силясь быть как можно смелее, но голос его срывался, а губы дрожали.
- Не бойся. Я твой друг.
- Друг? Где Жак, Энди?
- Они далеко… Послушай, мне нужна твоя помощь.
- Где мои друзья?
- Поможешь, я скажу.
- Хорошо. Что я должен сделать?
- Ничего такого? Просто делай все, что тебе скажут.
- Что? – с опаской шептал Оскар, представляя себе самое ужасное,- я не понимаю. Вы торговец рабами, так?
- Нет, ха-ха, - засмеялся человек, садясь на край кровати, - я не торгую рабами, но иногда мне приходится продавать их из-за того, что они слишком любопытные,- добродушно говорил он, сверкая своими ледяными глазами с чисто-белыми белками и маленькими, белесыми зрачками, которые выгорели на солнце.
- Понятно.
- Вот и хорошо. Отдыхай пока… Завтра для тебя будет дело.
Человек ушел, но в комнате остался его запах, терпкий и навязчивый. Еще он оставил страх в душе Оскара.
- Уф, лучше б я умер, - твердил он себе под нос, - Господи, прости, что принял его за тебя. Это все солнце, оно чуть не убило меня. Подскажи, как мне быть, что делать… я ничего не понимаю, кажется, в голове каша. Вдруг они хотят навредить Жаку или Энди, а я помогу им. Но… мне не остается ничего другого. Нужно быть начеку.
Да, ему досталась незавидная роль, роль немого. Но, как это ни странно, ни Энди, ни Оскар не винили себя за то, что подняли Жака на пути и дали ему жизнь; никто не жалел себя и был готов быть распятым за идеи его, хотя и чуждые другим. Жак же пал на колени перед своими спасителями в мыслях, наяву ему странно было видеть такую бескорыстную дружбу, такие немыслимые жертвоприношения. Он не готов был принять столь дорогие дары неба, он боялся ответственности пред ним, но все же надеялся на снисходительность, что так трепетно грела душу. Он думал: люди слабы, им нет дороги в небеса, пока жизнь теплится в венах и голова твердо держит мысли под замком, потому что они так страшны и убийственны. Господи, что было бы, если бы все людские мысли превратились в жизнь? Мысль отличает нас от животных и делает нас в тысячи, в миллионы раз хуже, подлее. Жак часто поднимал глаза на небо и будто тонул в нем, какой бессмысленной казалась тогда ему его сущность, падающая в бездну и растворяющаяся в миллиардах таких же глаз, таящих безумство, селящееся в каждом по-своему.
За окном смеркалось, и Оскара тянул сон в свой мутный омут, где бессознательно бродили его помятые мысли. Он только что открыл глаза, и тело было так ослаблено: он хотел есть, но это его проблемы. Сердце билось в страшной судороге, он был жалок. «Господи, ну почему я так слаб, мне даже больно подняться с постели… Как же я хочу задушить в себе мою трусливую сущность… Она мешает мне жить, а ты, Господи, разве не видишь моих страданий? Я жалок. Мне нет спасения! Лучше я умру, чем отдамся им живым и предам этим своих друзей, ведь они не виновны в том, что я слаб… слаб, словно ребенок. Хм, нет Оскар, кого ты хочешь обмануть? Я и на это не решусь…» Сон терзал его в своем колючем плене. Он не хотел спать, но деваться было некуда: эти белые стены не радовали его, а человек, свалившийся на голову как нежданный снег, преследовал его недавно ожившее сознание и теребил взор белыми бликами, что остались словно тень… Белая тень… Зачем этот черный человек хотел казаться белым? Он был глуп.

19 глава
Жака забросили в какую-то промозглую комнату, где стены давно и прочно покрылись мхом, а пол, казалось, не просыхал никогда со дня его сотворения. Комната была пуста.
- О нет, здесь никого! Выпустите меня! Подсадите ко мне кого-нибудь! – кричал Жак и бил кулаком в деревянную дверь, которая была очень прочной несмотря на то, что казалась дряхлой и гнилой.
- Сиди тихо!
- Я согласен сидеть, но не один же!
- Посидишь один, не умрешь!
- Я умру со скуки!
- Послушай, ты! Если не заткнешься, умрешь прямо сейчас от моей кувалды!
- Ублюдки!
- Что?! Что ты там сказал?! – человек за дверью явно разозлился и принялся нервно тыкать в скважину ключи, которые никак не открывали, они, казалось, совсем были ржавые. Кто-то остановил его:
- Оставь, Али, не порть нервы.
- Это ты оставь меня! Я хочу размазать его, как муху, он взбесил меня!
- Потом хозяин размажет тебя.
- Почему это?
- Ты разве не знаешь?
- А что такое? Говори же, я не терплю, когда тянут!..
- Это же тот, кого мы искали. Если ты убьешь его, хозяин не сможет узнать, куда подевались камни. Это он их спер.
- Ну и что! Я не буду убивать его, так, чуточку потреплю… - будто ребенок, которому не дали сладкого, упрашивал Али своего разумного напарника.
- Нет, Али… Ты не сможешь сдержать себя…
О, как, наверное, приятно было Жаку выслушивать этот диалог: один хотел его убить или, по крайней мере, покалечить, другой же, как видно, жалел его или просто жаждал награды за найденные камни, а, может, всего на всего боялся грозной руки своего хозяина. Но Жак нисколько не испугался в тот момент, когда дверь зашаталась под напором, наверняка, грузного Али: напротив, его кулаки зачесались, будто он не мыл их тысячу лет. Он жаждал мести, его душа наполнилась тем злом, которое непременно нужно было куда-то деть, вылить на первого попавшегося, и Али хорошо подходил для этой роли:
- Сейчас я дам тебе хорошую порцию сладкого… Заходи, заходи, Али, будь как дома… Еще посмотрим, кто кого! Бить он меня вздумал! Ха, глупец… - думалось ему. Услышав второй голос, Жак приуныл.
Сейчас он сидел и почти не замечал тупых споров, игравших на своей нудной ноте за дверью, мешавшей видеть эти лица, в которых, возможно, не было ничего, что могло бы хоть что-то сказать Жаку, несчастному и обиженному на свет. Он погрузился в свой мир, спрятался, опустил веки и закрыл дверь в свои мысли, где тревожно бегали строчки письма, что писал Жак, обращаясь к друзьям, по его вине попавшим в передрягу, и он сидел тут, совершенно бессильный. Он даже не обращал внимания на кулаки, покрывшиеся липкой кровью – боль незаметно причиняла ему удовлетворение: он так же страдал.
Жак невольно залез в собственную душу, надеясь разыскать хоть что-то, чтоб забыть себя на мгновение, но наткнулся на непробиваемую стену, на скалу давно прилипших к телу сожалений, которых накопилось немало за годы, окутанные мраком ошибок и лжи... Так сейчас хотелось порыться в себе, словно в кармане, но вот беда, там не было дырки, и жизнь оставляла в нем огромные кучи хлама и бесхозного рванья. Жак вдруг подумал, что теперь его некому судить и вряд ли кто-то осмелился бы - стало легче... Он закрыл глаза и опустился на прохладный пол, освежив свое сердце отчаянным молчанием; казалось, он упивался этой тишиной, прося без всякого повода убить себя спокойствием, будто смирение легло на его плечи и заставило ронять уходящие мысли в пустоту, где их ловили призраки, окутанные тенью беспризорности...
Жак чувствовал, что никому не нужен, но как он был неправ! Ему невероятно трудно приходилось жить, в одиночестве проглатывая тучи пыли и дыма, оставляя за спиной лишь белый пепел, упавший с лица... И там никогда не было слез, почти никогда, они всегда сжимались внутри в свинцовый шар и давили на горло...

20 глава
Тиона оставила аэропорт и потопала неизвестно куда. Странно, но ей ни разу за время пути не пришел в голову такой, казалось бы, обыкновенный вопрос: куда она пойдет искать Энди, ведь не сидит же он прямо на аэропорте и не ждет ее с распростертыми объятьями? Теперь это не на шутку озадачило ее, но она все же шла, не оглядываясь назад в надежде найти верное решение впереди.
Город оказался не таким уж провинциальным, как предчувствовала Тиона. Но пыль, затмевавшая солнце, давила на грудь своим грузом, убивающим в ней все живое, самое дорогое. Потеряться здесь – раз плюнуть. Но Тионе это не грозило – как могла она сбиться с пути, если все дороги этого города для нее чужды и не изучены ей, и она впервые ступает на них своей твердой ногой, разыскивая того, чего, возможно, нет… и быть не может. Все же капельки солнца просачивались сквозь огромную тучу и падали на глаза, заставляя их светиться под давлением радостных лучей, что прозрачно-розовым светом озаряли ее черные ресницы, скучающие в тревожном одиночестве: рядом не было тех ресниц, к которым так хотелось прикоснуться… С тех пор, как Тиона слепо приняла решение идти без остановки навстречу своей судьбе куда бы то ни было, пусть даже на край света, если к тому зовет ее сердце, словно компас показывающее путь, она еще ни разу не отступилась, не пригнулась, чтоб ветер не растрепал ее душу, осмелевшую с помощью того яркого чувства, что прописалось в ней, кажется, навсегда.
- Ей, девушка… Постойте!
- Вы меня?
- Вас, вас я зову! – Тиона остановилась и принялась вглядываться в загоревшее лицо странного старика, голова которого была нелепо украшена черным париком, что смешно возвышался на, видимо, лысой голове.
- Простите, но я вас не знаю…
- Я тоже вас не знаю, но у нас есть один общий знакомый… если я не ошибаюсь.
- Да? – немного удивившись, произнесла Тиона, чуть-чуть сомневаясь.
- По крайней мере, мне так кажется… Знаете ли вы Жака Лоренса?
- Что? – Тиона покрылась испариной, ее лицо залилось кровавой краской, а ноги подкосились.
- Вам плохо? Что с вами? – поддерживая ее рукой, тревожно говорил старик, другой рукой подзывая кого-то. Тот, кого так нервно звал старик, немедленно подбежал и подхватил Тиону на свои сильные руки:
- Кто вы?! Поставьте меня на ноги, я могу сама идти! – кричала Тиона, не понимая ничего: все мысли в ее голове словно смешались и растворились в какой-то новой стадии ее существования. «Жак жив! Или мертв…»
Через несколько мгновений она очутилась в машине с затемненными окнами, салон которой был оббит кожей, пахнущей бензином, от которого кругом шла голова и тошнило до невыносимости. В глазах потемнело, ноги не слушались, а руки обмякли: «Нет, мне точно плохо!»
- Что с ней, босс?
- Не знаю… Я только сказал ей про Лоренса, а она чуть ли не в обморок…
- А кто это?
- Много вопросов задаешь. Поехали.
Машина рванула и понеслась, а Тиона замолкла: что-то горькое застряло в ее горле, что-то большое и ужасно колючее зашевелилось в ее груди, причиняя адские муки, от которых невозможно было отвертеться; лицо Тионы побледнело, душа оказалась невыносимо тесной для того долгожданного чувства, предшествующего встрече с милым, бесконечно родным человеком. А, может, это вовсе не то чувство, которого так ждала Тиона в печальном одиночестве, когда прогуливалась по прохладному, никем не занимаемому дому, где всякий хлам напоминал теплое прикосновение возможно навсегда ушедшего друга, который так и остался в памяти мальчиком, чье лицо озаряет беспечная, заразительная улыбка, похожая на луч, падающий на твои глаза и затмевающий все тучи на небосклоне… та улыбка детства, может быть, уже не украшает его… А если его больше нет? Что тогда? Жизнь тогда была бы бессмысленна, ничтожна – жить день за днем одним ожиданием и в конце концов разочароваться – значит умереть в конце своего пути, который не имел никакого смысла, никакой ценности. Нет, даже думать об этом не стоит, обрекать себя на еще более бессмысленные тревоги и необоснованные переживания, в которых нет правды жизни. Тиона словно упала в темную, сырую дыру и качалась теперь в невесомости посреди грязного окружения одна, никем не поддерживаемая, но ей было все равно, к тому же короткие мысли, постоянно возникающие в ее голове, быстро улетучивались. Она не способна была мыслить сейчас, когда душа так тревожно переживала, переваривала весь этот груз, в одночасье свалившийся на ее хрупкие, уставшие за долгие годы плечи.
Наверное, Тионе пришлось рано повзрослеть… Мир так быстро менялся вокруг нее, и она не успевала даже повернуть головы, как кто-то новый теребил ее душу, изматывая, кусая за самое живое и дорогое… Слова, что она кидала из стороны в сторону исходили из сердца, но падали во тьму, гулкую и просторную, непригодную для проживания. Теряясь в этом каменном лесу, Тиона жила лишь в мечтах, торопя события, пытаясь угнаться за какими-то призрачными идеалами, пожирающими миллионы душ, обреченных на вечное скитание или выздоровление, что даровано далеко не каждому. Она взрослела… но по-своему, и поэтому этого никто не замечал, а нечаянно заметив, бросали ее в одиночестве умирать от блаженных мыслей. Она была бы заклевана, истоптана, разорвана, сожжена, если б не верность своей судьбе, если б не подчинение собственной праведности, которую так нелегко было носить в душе, когда каждый, завидев ее, плевал в душу. Ей трудно было выжить с этим камнем на груди, что именовался даром Божьим.
Джип несся куда-то в глубь города, проскальзывая между домами, покрытыми слоем пыли, что, казалось, невозможно было смыть, а затем по пустыне, которая изредка показывала утомленным спутникам свои оазисы, прекрасные своей скудностью среди пустоты, покрытой грудами песка. Тиона пришла в себя и немного оживилась, когда в окне автомобиля увидела караван. Верблюды были нагружены, несколько арабов шли рядом с этими громадными, как ей показалось, животными. В тот момент, когда машина почти вплотную подъехала к каравану, Тионе удалось разглядеть лица людей, идущих туда, откуда только что уехала она – они были вылиты из бронзы. Недавно она видела такие лица на городской площади, но даже в тех чертах бронзовых, безмолвных фигур светилось больше жизни, больше человеческого чувства… Ей снились они и трогали ее душу, терзая своим бескорыстным молчанием, и убивали порой грозной смертью, что таилась в глубине бесцветных глаз. Яркий огонь обрушился на Тиону, она истерзанно взглянула в лица этих людей и обнаружила в них крайность своего безумия – они творили жизнь, скапливая ее в морщинах и трещинах переполненной Земли, бесплотной и бесполой. Казалось, какая-то запретная грань отодвинулась, приоткрылась таинственная ширма, за которой невозможна была жизнь, она просто испепеляла сама себя и выгорала изнутри, придавая собственное тело неимоверным мукам сожаления… Нет, все же Тионе больно было на это смотреть, трудно принять, понять…
Человек, шедший прямо и вольно, подчиняя свое тело ветру, показался Тионе знакомым. Что-то сильное было в его походке, хотя лицо покрылось пылью, что налипла на остывшую кровь, и приняло неузнаваемую гримасу, вызванную адской болью – его нога была перевязана, но он ни чуть не хромал, и это давалось ему с трудом. Рядом с ним шел другой и придерживал его незаметно, будто подстраховывал сзади. «Энди?» - подумала про себя Тиона и не смогла отвести глаз, так четко напоминал этот человек ее прежнего соседа, - «Но нет, возможно ли это? Если это Энди, то он очень изменился… А кто это рядом с ним?» Тот человек, которого Тиона приняла за Энди, прошел совсем рядом с автомобилем и чуть ли не задел локтем окно, в котором виднелось изменившееся лицо удрученной девушки, чье имя он так и не узнал, но все же хранил в глубине своей израненной души запах ее пепельных волос…
- Откройте дверь! – вдруг крикнула Тиона, резко дернув за ручку, которая не поддавалась ее толчкам, - откройте же! Мне нужно выйти! – как она ни надрывалась, как ни просила выпустить ее из этой чертовой железной клетки, никто даже глазом не моргнул.
- Поезжай, - старик похлопал водителя по плечу, и тот нажал на газ. Машина понеслась в два раза быстрее, и Энди остался позади, он даже не заметил ее, он был слишком глубоко погружен в мир, доступа в который не имел никто, кроме его самого и Тионы… Она сразу поняла: он попал в беду. И не потому, что его нога была перевязана, ее сердце будто почуяло неимоверную слабость, царившую в ранимой душе Энди… она будто поняла, каких усилий стоит ему сейчас идти. Глаза его словно сошли с небес, но погрязли синим цветом в серых туманах и долгожданных ливней; жаль было, нынче они не сопровождали обладателя, а отставали на шаг, словно задумавшись над неразрешимой задачей, которую сию же минуту Энди поклялся решить, не замышляя ничего пагубного. Какие раньше они были голубые, небесные… Сегодня лишь пыль градом осыпает их и без остатка выпивает на виду у всех. Но это не страх, это не боль, это всего лишь слабость, которая, впрочем, влечет за собою все выше названное. Тиона, превратившись в воздух, неслышно застревала возле его уха и оставляла небрежные, но слишком важные слова: "Я люблю тебя…".
- Что с вами? Разве вы не слышали? Я просила вас остановить машину… - напала Тиона на смешного старика, чье лицо приобрело зловещее выражение, и тот парик уже не казался нелепым, он был чем-то дьявольским, не от мира сего.
- Прекрати орать.
- Что? Что все это значит? Да кто вы такой? Вообще, кто вы все такие? По какому праву вы меня куда-то везете? – словно опомнилась Тиона.
- Ох уж эти женские вопли! – с усмешкой проговорил старик, - Джонни, заткни ей рот, я тебя прошу. Я не выношу соплей.
Чья-то рука скользнула по шее Тионы.
- А может, сначала допросим ее… У меня уже слюнки текут… - знакомый голос прозвучал словно некоторое время назад, Тиона обернулась и сумела разглядеть троих. Ужас сковал ее руки: на заднем сидении сидели ее недавние попутчики вместе с этим стариком, казавшимся теперь не таким уж безобидным.
- Энн? Генри? Что… что вы тут делаете?
- Едем, как видишь… - будто извиняясь, сказала, словно выдохнула Энн, и приблизилась к ее лицу, - я же тебе говорила: я ничего не знаю, прости… - шепотом говорила она.
- Энн, я ничего не понимаю… Ты просишь прощение? За что?..
- Пока не знаю, но предчувствую, что тебя не на пикник везут.
- Эй, чего вы там шепчетесь, а, Энн? – Генри дернул ее за кофту, и она вынуждена была сесть на место.
- Генри…
- Я знаю Энн: ты начнешь меня упрекать… Я тебе вот что скажу: мне плевать на твои советы и упреки. Оставь меня в покое!
- Но…
- Ничего не говори.
Теперь перед Энн сидел совсем другой человек. В его улыбке светилась лишь злоба, а та беспредельная радость будто покинула его глаза навсегда… Навсегда ли?
- Какая муха тебя укусила? – с горечью в горле произнесла Энн, но тут же поняла: ее слова падают в бездну и теряются во мгле. Молчание давило ей на сердце, словно камень, раскаленный на солнце до бела. Кто-то захотел на небе, чтоб она полюбила этого человека, который теперь оказался лишь скользким притворщиком, бесноватым праведником… как горько было видеть тот нескончаемый поток алчного света, застилающего самые сокровенные мечты и боль, срывающую в горле последние вздохи отчаянной любви, что словно наказание торопит время, оставшееся где-то внутри, в беспредельной глубине, там… за решеткой тщетного сопротивления. Энн упала в ночь. Ее мысли свихнулись и прорезали запретную грань жизни своим острым лезвием нечаянного порока сердца, этой кромешной любви, за границами которой она не в праве жить, она способна только существовать в трепетной надежде вновь и навеки прильнуть к искренности и божественности небес, где, возможно, нет правды, или просто она не в силах видеть ее, не в силах понимать и принимать в обуглившуюся душу как спасительный лед… она не в праве жаждать любви небес, но почему? В чем она виновата и где оступилась? Шаг за шагом опускаясь в вечность по крутой лестнице на негнущихся ногах, она слышала все четче биение своего сердца, одинокого и безликого… По сердечному звуку она искала путь, разыскивала направление солнечных лучей по голосу, кричащему больно и гулко в груди, но так и не нашла истины в речах своих, в любви своей, как оказалось теперь. И как ни страшно было вновь опустить руки в лаву, шуршащую назло векам подле диких ног, она терзала себя и падала всем телом на раскаленные угли… Ей не жалко было себя теперь, когда жизнь так рано кончилась, не успев начаться. Однажды, когда солнце зайдет за горизонт и мир окунется во мрак, холодный и бесславный, Энн наденет маску на глаза и улыбнется жизни, исчерпанной и обреченной… или найдет ее вновь в глазах незнакомого человека, ласкающего растерзанное тело братской добротой.

21 глава
Комната была плохо освещена, и лиц совсем не было видно: кто-то скрывал свои глаза, тонувшие в незнании и притворном испуге, зажатом в губах, что нервно шептали слова, от которых хотелось бежать.
- Как тебя зовут?
- Тиона.
- Так вот что… Тиона, я не хочу тебя пугать, но твой братец в опасности.
- Мой брат пропал много лет назад… Я живу с тревогой в крови эти годы, вы меня не напугаете… Возможно, он погиб… Вы говорите, он еще жив? Как я могу вам верить? – пыталась сдержать себя Тиона, чувствуя, как несколько пар глаз впиваются в ее остывающую плоть.
- Он жив. Можешь мне верить, я никому не позволю убить его.
- Почему? – сомневаясь в добрых помыслах своего собеседника, похожего на белого чертенка, сказала Тиона, и сморщила нос.
- Почему? Он мой друг, вот и все.
- Я вам не верю.
- Что тебя так настораживает?
- Вы допрашиваете меня. Я вижу, вам что-то нужно, и это что-то не похоже на сюрприз ко дню рождения… Вы сказали: он в опасности…
- Ты ошибаешься… Это не допрос, это всего лишь дружеская беседа.
- Ха-ха… Если это беседа, то как тогда выглядит допрос!
- Вот так! – Генри обхватил своими жесткими руками шею Тионы, и та закашляла, не столько от боли, сколько от неожиданности и от запредельного возмущения.
- Генри, ты с ума сошел?! – Энн подскочила словно взбесившаяся корова в стаде, но та власть, какой она владела в городе, куда-то улетучилась, и Генри будто не заметив ее, предоставил право нанести удар своему брату, что аккуратно скрутил ее руки за спиной и игриво пригрозил пальцем:
- Тихо, Энн, тебя еще никто ни о чем не спрашивает.
- Еще бы меня кто-то спрашивал! Не трогайте ее, а то…
- Что? А то что? – загоготал Сидней и взглянул на нее своим мягким взглядом, полным покровительства и того презрения, что присуще мужчинам, полным эгоизма и самолюбования, - не надо лишних слов, Энн, все-таки мы скоро, я надеюсь, станем родственниками.
- Родственниками? – сморщившись, проговорила Энн, тем временем полоснув ядовитым взглядом Генри, который словно статуя застыл перед братом, не смея перебить его, - а я вот надеюсь, что этого никогда не будет, братишка!
- Послушай, братец, у тебя хороший вкус! – удивленно вскинув брови, крикнул Сидней, осматривая Энн, как если бы она была замечательным вином, ударявшим в голову с первого глотка, рокового и последнего, - я поначалу сомневался, но теперь я вижу… Эта женщина достойна нашего общества!
- Да… но вы не достойны моего! – сказала, словно брызнула ядом в глаза Энн, но только больше привлекла внимание брата Генри, который, казалось, напивался ее словами и пьянел от каждого ее взгляда.
- Она просто чудо! Слушай, брат, ты не против, если я конфискую ее на некоторое время? – проговорил он, не отводя глаз от Энн, покрывшуюся испариной: она готова была упасть в обморок, но никто не видел ее испуга – на ней была одета маска, что чертовски давила, она была мала.
- Как ты захочешь, - спокойно ответил Генри, все еще не отступая от Тионы, которая с глубоким пониманием читала мысли Энн по упавшим в бездну глазам, до которых невозможно было достучаться – они были прикрыты броней, сверкающей и ничего не значащей.
- Генри… - Энн только успела глотнуть воздуха, - я… это говоришь ты?
- Отведите ее пока, нам нужен покой… пока, - со скользкой улыбкой, швырнул Сидней, больше не обращая на Энн никакого внимания.
Кто-то подошел сзади и схватил Энн своими жесткими руками. Через минуту она была заперта в светлой, но ужасно душной комнате, где окно было слишком низко, а солнце смотрело с неба слишком высоко, роняя на опавшие черты недавно бойкой девушки свои живительные и немного грустные лучи, будто сожалея о случившемся, но все же беспрестанно повторяя: «Сама дура, кто тебе виноват? Опять небо?»
Тиона осталась совсем одна среди этих тел, в которых место для души занимало ружье, заряженное холостыми.
- Я все скажу тебе, только не перебивай.
- Я вся во внимании, - вяло проговорила Тиона, сама того не замечая.
- Твой брат, Жак, попал в переделку. Он был слишком самонадеян и к тому же алчность правила его жизнью… Из-за этого он устроился на работу в ювелирный магазин. Он не смог удержаться и украл камней на полтора миллиона долларов.
- Ха… Всего-то! – чуть не поперхнулась собственной слюной Тиона.
- Но теперь он раскаялся, а камни потерял, как он сам говорит. Тех, кого он обокрал столь бессовестным способом, такой невразумительный ответ не устраивает.
- Хм… Не играйте со мной.
- И речи нет.
- Это ведь вы те несчастные, кого он так бессовестно обокрал,- делано произнесла Тиона, показав всем, что ее голыми руками не возьмешь – путь к ее сердцу усеян капканами, а душа окутана метрами колючей проволоки, об которую придется не раз ободрать руки и пролить немало крови, прежде чем впустить туда страх, заполнить все нутро до отказа безропотным покаянием.
- Да, это мы, - шепча от неизвестного удовольствия, сказал Генри.
- Эй, зачем ты ей открылся? – тут же одернул его Сидней.
- Да ладно… Она все равно поняла, - испугался Генри и пролил из стакана на брюки какую-то жидкость, что тщетно пытался влить обратно в бутылку.
- Что ты к черту делаешь? Вот послал Господь братишку, нянчись с ним теперь! Оставь бутылку в покое, я тебя прошу!
- Мне не понравилось вино.
- И что?! Ты, правда, думаешь, кому-то будет приятно допивать за тобой?
- А ты прикажешь вылить это? Это же деньги.
- Господи, эти три глотка, которые ты не допил, поверь мне, не стоят ни гроша!
- Здесь нет почти никого, кроме нас…
- И что?
- Ты и я будем знать, что из этой бутылки лучше не пить, а другие… - Генри махнул рукой, и Тиона словно простила теперь ему то, чего вовсе от него не ожидала, предательства – он оказался поистине тщедушен.
- Ты на редкость глуп, мне стыдно, что ты мой брат… Мой кровный брат! – крикнул Сидней прямо в ухо Генри, и тот с жалостливой улыбкой прикрыл уши руками.
- Брат? Что ты говоришь? Ты даже ни разу не был дома с того момента, как попал в тюрьму на месяц где-то в восемнадцать! Я не помню тебя, тебя не было в моей жизни до этого дня… и, знаешь, я был счастлив!
- Что же мешает тебе быть счастливым сейчас?
- Твоя мнимая опека!
- Я твой старший брат! Я чувствую ответственность, и мне тошно от нее! Но что я скажу отцу, когда мы встретимся на небесах, как смогу смотреть в его глаза?!
- Так же просто, как ты бросил его умирать в турецкой дыре…
- Я оставил им тебя.
- …и я должен был пожертвовать своим будущим.
- Зато теперь я есть у тебя, и ты можешь гордиться мной.
- Очень хорошо. Я просто счастлив.
- Вот и все… Твои беспричинные обвинения вгонят меня в гроб.
- Я тебя ненавижу.
- А я люблю тебя.
- Ха-ха… Твоя любовь слишком уж нежная. Нельзя ли держать дистанцию? Я справлялся со своей жизнью раньше, хорошо или плохо, не знаю, но мне нравилось, я не нуждался в тебе, и сейчас не нуждаюсь, я не знал тебя, и теперь не хочу начинать… Сидней, когда я решился ехать к тебе, я долго не мог вспомнить твое имя.
- Ты врешь.
- Почему это?
- Ты всегда был отменным врунишкой.
- Откуда тебе знать?
- Я помню… Ты можешь говорить все что угодно, но я то помню, как водил тебя в школу, как мы играли в войну, и это нам обоим нравилось. Я помню, как однажды отец наказал тебя за то, что сделал я, и я каялся, но все же боялся сказать отцу, что виновен я…
- Он тебя боготворил…
- Нет. Ты был его любимым… послушным сыном, а я вечно доставлял родителям сплошные неприятности, я был обузой, которую легче сбросить, чем нести… Но они несли, а я убивал их… После тюрьмы я в глаза им смотреть не мог, я предпочел исчезнуть, испариться, а когда дела пошли хорошо, не удержался написать… Он знал, где я живу, но ни разу не навестил, он не простил меня…
- Он молился за тебя каждое утро и вечер.
- Я не знал.
- Он только и думал о тебе, он сам не свой был…
- Я не знал.
- Он весь почернел за год, сник и умер у меня на руках с твоим именем на губах… и мать. Я жить не мог, меня в могилу тянуло, рядом ни души, а сердце ноет…
- Прости… - Сидней хотел обнять брата, но тот отшатнулся от него.
- Мы братья – нам нечего делить, но нечем и делиться.
- Почему? Ты не можешь простить меня?
- Отец на небе – он должен видеть нас, пусть он судит и тебя, и меня.
- Я думаю: он рад был бы, если бы мы помирились.
- Он был бы счастлив.
- Так давай обнимемся… Ну… - Генри упал на грудь своего брата: Сидней оказался выше его на полторы головы, но все же четкие, грубые черты казались похожими, а заросшие виски выдавали общие привычки, от них веяло дикостью и запущенностью. Тиона вряд ли смогла бы понять все, что только что имела честь услышать, но голоса, порой срывающиеся, донеслись до самого ее сердца и пропали там без вести, там они улеглись на мягкую плоть и вросли в кровавый кусок мяса, что бился в надежде быть укутанным любовью, а не этими терзаниями, которых и так тьма. Люди, что с головой окунаются в шаткий мир беспокойной бессонницы, порой теряют ее в суматохе дней, кружащих свой хоровод вокруг планеты, запутанной в тысячи сетях одиноких рыбаков, которые ненароком забыли снять ловушки с прибыльных мест.
- Гм, гм,- крякнула Тиона: ей надоело, как это не странно, сидеть в темном углу, испытывая чужие адские муки на себе.
- Вы согласны нам помочь? – встрепенулся Сидней, будто ничего не было, будто Тионе приснился страшный, странноватый сон, и теперь она донимает им других, не имеющих к нему никакого отношения.
- О какой помощи вы говорите? – как всегда делая вид дурочки, уронила Тиона. Она научилась так говорить еще в школе, когда учителя пытали ее немыслимыми формулами и теоремами, полными абсурда и не способными править миром по одной простой причине: они не дышали, как все живое, в них не было ничего, кроме тупого напряжения, они, казалось, были высосаны из пальца, но все же обладали каким-то смыслом, который, увы, недоступен Тионе.
- Как, разве мы не обсудили это? – подхватил нелепую игру Сидней.
- Не-а, - покачала головой Тиона.
- Вам просто нужно… нет, вам предстоит выпытать у него местонахождение камней… я хочу подчеркнуть, драгоценных камней.
- А-а, а то я думала, тех камней, что в почках заводятся и жить мешают? У вас, кстати, нет их? Вы как-то неважно выглядите, вон, поседели весь…
- Хм… язва. Везет мне что-то сегодня на женщин.
- Только коснитесь меня пальцем.
- И что будет?
- Найдутся защитники, не беспокойтесь.
- Дай догадаюсь кто? Может быть, это Жак и его два друга, один больной, другой в рабство продан… Ах нет, вы не можете их знать, вы же с братом не виделись почти двадцать лет.
- Как их имена? – побледнела Тиона.
- Чьи?
- Ну тех, кто болен и кто продан. Как их имена?
- Черт его знает, у брата спросишь.
- А он здесь?
- Да, прямо под тобой. Ха-ха.
- Под полом?!
- В подвале. Там его развлекают крысы, сырость, два головореза и все такое… Скоро и ты там окажешься… Хотя нет, мне кажется, для такой девушки, как ты, сырая темница не самое подходящее место для ночлега, там холодно, и ты замерзнешь… Тебя должны согревать сильные мужские руки, не так ли, малышка?
- Нет уж, лучше поместите меня с братом, - еле проговорила Тиона, сглотнув горькую слюну, которая тут же застряла в пересохшем горле.
- Ну так и быть, - сдался разгорячившийся Сидней, - но тогда в эту же ночь ты должна будешь узнать о камнях.
- Он же потерял их.
- Не смеши меня. Он хоть и дурак, но не такой же! Он хитрит, но за тебя он вступится точно. Скажи ему, что с тобой случится что-то неповторимое, если он будет и дальше заливать. Поняла?
Тиона ничего не ответила, она жаждала минуты возвращения брата в ее одинокую жизнь, покинутую и надломленную, словно восковая свеча. Даже Энди на мгновение покинул ее сознание: все мысли таяли в предвкушении нечаянно найденного счастья, которое оказалось таким горьким, словно смертельный яд, что без всякого предупреждения впился в ее расправленные крылья, приготовленные для полета. Счастье, которое с таким нетерпением ждала Тиона, сторонилось от нее, а звезды сверкающие где-то в небе, ускользали от ее взгляда. Мир оказался настолько жалким: кто-то в праве решить твою жизнь, кто-то смеет лишить тебя того, что дано свыше, что нестерпимой болью добивалось места на самом краешке вселенной, уединенном, но счастливом. Брат, фотография которого хранится у самого сердца и будто щит защищает его от новых глубоких ран и дает время зажить старым, уже совсем другой, не такой маленький и наивный, как на этой картинке, где изображен давно умерший мальчишка – его уже нет, но есть кто-то другой, другой брат, другой Жак… его Тиона не знала, но любила по старой памяти.
- Альдагар, - Сидней привстал с кресла и почтенно наклонил голову, когда в комнату вошел смешной старик, знакомый Тионе по сегодняшней странной поездке, - рад приветствовать вас.
- Привет, - он бросил небрежный взгляд на Сиднея, затем на Генри, вскоре его взор проскользил по Тионе и нечаянно остановился. Она приготовилась ответить на какой-то интригующий его вопрос: это читалось по сметенному выражению старческого лица.
- Вы что, не закончили еще? - довольно резко повысил голос Альдагар, даже и не думая обращаться к девушке с каким бы то ни было вопросом.
- Закончили... - Сидней сделал знак рукой, и двое, что стояли подле двери, подхватили Тиону под руки и словно пауки утащили неизвестно куда. В комнате осталось трое. Каждый чего-то ждал, и первым, как и ожидалось, заговорил Альдагар.
- Послушай, Сидней. Накануне я привез сюда троих: один сидит в подвале; второй, что болен, находится в комнате для гостей...
- Ну?
- А где третий? Я никак не могу отыскать его.
- И не отыщете. Я продал его Кохару.
- Отлично... - лицо Альдагара перекосилось и залилось какой-то невообразимой по палитре краской то ли красно-коричневого, то ли оранжево- зеленого цвета, - это самый хороший товар был?! Идиот! Этот малый был никто иной, как Эндрю Гуше.
- Какой Гуше? - непонимающе хлопая ресницами, спросил Сидней.
- Тот самый, - старик ехидно улыбнулся, - который служил нам приманкой, для поимки Наира Кабба. Это его давнишний друг. Он непременно привел бы нас к нему, если бы не этот вредный араб... я четко приказал ему, чтобы этому Гуше дали проводника, но тот, старый безумец, подсунул ему какую-то бессмыслицу! Он уже ничего не смыслит, его пора менять, кажется, уже все против нас...
- Постойте, а как же получилось, что он оказался знаком с Жаком?
- Очень просто! Они сами по себе познакомились, встретившись в пустыне, куда мы его загнали.
Наступила тишина. Остаток времени каждый думал о своем, а Генри вообще не мог понять, о чем же идет речь, и все-таки он старался спрятать свое вмиг нагрянувшее отчуждение.
- ...а, впрочем, я рад, что все получилось так, - резкий голос Сиднея прорезал пустой воздух и захватил покинутое всеми пространство, - я давно говорил вам, что Наира не следует искать. Он надежный человек, он никогда не придаст нас.
- Откуда в тебе столько уверенности?
- Он мой друг.
- Это не меняет дела!
- Очень даже меняет. Но вам это трудно понять. В общем, я беру на себя всякую ответственность за собственный проступок.
- Конечно... Иначе и быть не может, - усмехнувшись на прощание, Альдагар покинул кабинет.
- Конечно... Иначе и быть не может, - передразнил его Сидней, и взглянул на Генри, - вот придурок!

22 глава
Город показался манной небесной после долго пути по жаркой пустыне. Караван куда-то рассеялся, людей, сопровождавших его, тоже стало меньше. В час, когда солнце умирало, Энди и Ри были закинуты в какую-то коморку, женщина, что шла с ними, исчезла куда-то на полпути. Арабы, видно, убили ее, ведь она не представляла никакого коммерческого интереса, им вряд ли удалось бы впихнуть ее какому-нибудь глупцу.
- Завтра на рассвете нас поведут к покупателю, будь готов бежать, - не успев перешагнуть порог, таинственно шепнул Ри, значительно похлопав Энди по плечу, будто жалея его. Энди ненавидел жалость к себе, он видел в ней лишь признание слабости, но от столь нечаянно нагрянувшего друга, с которым приходилось делить горе, он принял бы даже самое унизительное чувство. Он знал, что Ри верит в его силу, но сейчас она просто недоступна ему, к тому же жизнь поставила их обоих на колени, и жалость к себе не могла стать для них воздухом, без которого нет возможности дышать – борьба, одна борьба шевелилась в их венах, ввергая тело в опасные раздумья.
- Откуда тебе это известно? – по-детски хлопнув своими крылатыми ресницами, так же шепотом спросил Энди; он уже не замечал в себе той недавней тяги быть лучшим, хотя бы для самого себя, теперь он с легкостью позволил младшему, но более приспособленному к миру взять над собой верх.
- Я немного понимаю их язык, они весь путь только и говорили о каком-то богатом человеке, которому, вроде как, нужны хорошие рабы…
- Хорошие? Хм… Я же хромой,- усмехнулся Энди, не сумев все же удержать свой пыл, что теперь томился под тоннами душевных терзаний; во время ночи, когда нечего было делать, он пытал себя мыслями о друзьях, оставшихся в неизвестности. Днем он шел и шагом своим заглушал горькую боль, обжигающую все нутро беспощадным огнем – его душа совсем обгорела, ей подошло бы сейчас место в тени.
- Это ты пока хромой, а через неделю, может, чуть побольше, ты выздоровеешь. Такие жеребцы, как мы с тобой, - горько, но с легко улавливаемой гордостью в еще не совсем огрубевшем голосе, сказал Ри, все еще шепча, - на дороге не валяются.
- Они валяются в чертовом подвале! - залившись звонким смехом, крикнул Энди и показал незнакомой комнате свою обворожительную заячью улыбку. Теперь и здесь стало тепло.
- Да уж... Я, если честно, уже по горло сыт этими подвалами, меня таскали, кажется, год... Поэтому я намерен окончательно и бесповоротно покончить с такой жизнью.
- Ты как думаешь, удастся нам бежать? – без всякого замысла спросил Энди.
- Я буду бежать, чего бы мне это ни стоило, пусть даже жизни. Я и дня больше не продержусь в плену, я целенаправленно пойду на смерть, если жизнь будет невыносима, а надежды на спасение не останется. Но все же лучше попытаться, чем безропотно принять это, я буду бороться, буду…
- Почему ты говоришь «я»? Ты знаешь, я с тобой, мне тоже, поверь, такая перспектива не по душе. Я просто спрашиваю тебя, как ты думаешь, каковы наши шансы?
- Хорошие шансы.
- Ты уверен? Может, мы чуть-чуть повременим, и потом сбежим от хозяина, ну того, о ком ты говорил.
- И что нам это даст?
- Ну, я, конечно, не в курсе всего, но возможно, если мы сбежим сейчас от этих головорезов, они будут заинтересованы нас найти – мы же их хлеб.
- Ты что полагаешь, хозяин не станет нас искать?
- Нет, конечно, станет, но шансы найти нас у него не настолько велики, как у этих арабов.
- Почему? – разочарованно говорил Ри, будто надеясь, все же отыскать преимущества его плана – он хотел бежать как можно скорее.
- Рабство – это преступление, он не будет афишировать его, а этим все по барабану, они затеряются в пустыне – только их и видели! Возможно, они имеют свои базы или как это называется, а мне рисковать нельзя, мне необходимо вернуться туда, откуда пришел.
- Зачем?
- Мои друзья в опасности.
- Жак?
- Да, Жак и еще один мой друг остались в руках тех бандитов, и я не знаю, что с ними произошло, возможно, их убили или продали, как меня… - говорил Энди, и его лицо приняло железное выражение, ноги, казалось, по колено увязли в грязи: какие чувства разрывали его сердца в эти минуты, нельзя было и догадаться, он, словно запер эмоции в клетке, которая обливалась кровью.
- Не отчаивайся, мы спасем твоих друзей, - Ри положил свою ладонь на ладонь Энди, и свет, брызнувший из синих глаз, окутал чахлую коморку своей несгибаемой волей жизни, в которой нет лжи, запятнанной тщетной дружбой, что истекает, как только чужая боль начинает ломать и тебя.
- Спасибо, - улыбнулся Энди, его два зуба вновь сверкали, выглядывая из-под губы, а сгоревшее лицо как всегда залилось краской – он стал похож на красного зайца, как раньше.
- Ну, так что, значит, завтра продаемся? – тоже засмеявшись, чуть ли не крикнул Ри.
- И будем страстно работать на белого господина, - сказал Энди, а шепотом добавил, - до первой ночи…

23 глава
Сидней и Генри остались одни, но все уже было сказано, и эта внезапная тишина оказалась ненужной, а лица братьев предпочли затаиться в тени.
- Хозяин, нужно кое-что сказать, - какой-то маленький, чернявый парнишка заглянул в комнату, никак не походившую на кабинет.
- Ну что тут у тебя, Малыш? – выскочив из комнаты, будто кто-то его подтолкнул сзади, проговорил Сидней, делая непринужденный вид, но тщетно.
- Да так… Сущие пустяки… Ха-ха, - Малыш вел себя как испугавшееся такого неожиданного интереса к собственной персоне дитя, но, впрочем, прозвище обязывало.
- Какие, какие?..- торопил его Сидней, перебирая пальцами в воздухе.
- Ну… Что прикажите делать с больным?
- А, пока оставьте его, пусть полежит, он нам оказался не нужен, но все же подержим его как запасной вариант.
- Хорошо, хозяин… - сказал Малыш и собрался уже бежать, видно, беседа с хозяином не приносила ему удовольствия, а точнее страх, причиненный ею, сжимал горло, не оставляя никакой возможности говорить. Но Сидней поймал его за локоть:
- Эй, куда ты так рвешься? Я еще не все сказал.
- Я слушаю, хозяин, - чуть не подавившись собственной слюной, выронил Малыш, и с ужасом увидел в глазах хозяина неподдельный упрек.
- Мне не нравится твое поведение – мне не нужны трусливые кошки. Если ты боишься меня, как ты можешь бороться с моими врагами? – Малыш робко опустил глаза, его ноги на полу казались ему более привлекательными, чем зловеще неприкосновенное лицо Сиднея, которое не выражало никаких чувств, а просто кривлялось, будто в мучительном безразличии, - ты меня выводишь, я просто вне себя, - продолжал тот, не используя никаких жестов, ни одна мышца так и не дрогнула на его пластилиновом лице, - я уже и позабыл, о чем шла речь. О чем же?
- Мы говорили про того пленника, что теперь вам оказался ненужным… - потупив взгляд ответил Малыш.
- Ах да… Ну так вот, я хотел сказать тебе, чтоб вы его не слишком кормили. Возможно, нам придется избавиться от него.
- Хорошо, хозяин.
- А если ты и дальше будешь бояться меня, то придется и тебя… того.
Теперь, наконец-то Малыш был свободен: он помчался с чувством легкого облегчения в груди, но все же противный осадок, застрявший в сердце после слов хозяина, не давал ему уверенности в завтрашнем дне – он казался теперь темнотой, где идти нужно, шаря руками по стене, которой, может, нет рядом.
Сидней, оставшись посреди коридора один, исподлобья бросил свой угасающий взгляд на дверь, за которой прятал нарушенные мысли ото всех Генри и, возможно, скучал в одиночестве. «Нет, пусть он сам разберется в себе, мне там делать нечего, к тому же в моей комнате меня ждет… подарок судьбы, ха-ха, точно подарок…» - размышлял про себя Сидней, шагая своей твердой, немного разболтанной походкой вверх по лестнице туда, где Энн тщательно готовилась к его приходу.
- Тук-тук, - нелепо проговорил Сидней, войдя в комнату. Энн сидела на маленьком диванчике, что стоял возле растворенного окна, и прохладный ночной воздух ласкал ее лицо, а волосы, подчиняясь неистовому потоку, раскидывали свои кудри по плечам, безвольно опущенным. На губах засияла обворожительная улыбка, которая должна была сразить Сиднея, но тот не доставил Энн удовольствия своими восхищениями – он подошел к зеркалу и уставился в него, будто там он видел что-то такое, что подвластно лишь ему.
- Что ты там нашел такого, что может быть лучше меня? – громко и отчетливо произнесла Энн, поглубже подвинувшись в диванчик.
- Себя, - отрезал Сидней. Улыбка сразу же соскользнула с лица девушки, разыскивающей любви, хотя бы такой, но и здесь ее святое место заняло самолюбование и безжалостный эгоизм. Сидней заметил непонятный ему упрек в серых глазах Энн и сбросил с себя пиджак, последний раз взглянув в свое отражение.
- Энн, как думаешь, мой брат не слишком обиделся? Мне показалось: он был огорчен, - лукаво говорил он, приближаясь к Энн, а та с каждым его шагом будто все глубже врастала в диван, казалось, когда он вплотную подойдет к ней, ей ничего не останется, как выпрыгнуть в окно, - мм, я вижу: ты боишься меня.
- Немного побаиваюсь. Настоящие мужчины всегда вселяли в меня страх.
- А я настоящий?
- Думаю да… таким как ты хочется подчиняться. Знаешь, женщина только тогда может любить всем сердцем, когда рядом есть кто-то сильнее ее… тот, кто способен удержать ее.
- А Генри разве не в силах удержать тебя? – надеясь на очевидный ответ спросил Сидней, сев на пол рядом с ногами Энн, и та сразу же подняла их на диван.
- Ты сам знаешь ответ. Он так легко отдал меня тебе – я в нем жутко разочаровалась… Я хочу, чтоб за меня боролись…
- Хм… Но я то не собираюсь за тебя бороться, - Сидней положил свою огромную ладонь на колено Энн и вцепился пальцами во внутреннюю сторону ноги так, что она чуть не вскрикнула, но все же сумела сдержать себя.
- Ты такой мужчина, за которого женщины должны бороться, так что не беспокойся – я сделаю все, чтобы ты был моим.
- А если я не захочу? – произнес Сидней, приблизив свои губы прямо к уху Энн, и обдал ее своим горячим дыханием, походящий на жадный смрадный поток хвастливого воздуха; сейчас ему и дело не было до разговоров, что возбуждали в его жизни лишь короткие переговоры с самим собой, не более. Уходящие солнце тихо смеялось над человеческой глупостью и подверженностью смешным и до пустоты опрокинутым от безволия рукам, в которых пророк хранит прошлое время, а безличный юнец тревожно теребит грядущее, страшное и манящее, ослепляющее своим приторным блеском слепцов, чьи глаза покрыты белой пеленой, и чувства чьи притуплены, замусолены, истреблены. Сидней, покоряясь собственной жалости, нервно переживал разлуку с миром его бескомпромиссных выигрышей – сейчас перед ним предмет немедленного удовольствия и какого-никакого удовлетворения, и действия были прочитаны сквозь призрачный слиток холодного золота, запятнанного неблаговидной судьбой маленького борца за признание, которого не сыскать и за тысячи лет, если жизнь твоя лишь одна из многих, а лицо похоже на миллионы других, и ничем твои пресловутые мысли не отличаются от других, полных тревоги и страха перед чем-то высшим, чем-то непреодолимым и незыблемым. Как сладостно и страшно было бы воплотить в себе это сверхъестественное, но ты лишь маленькая крошечка на огромном теле Земли, и ничего не стоит потерять тебя, стереть, вдавить во плоть человеческого единого мяса, однородного и неделимого.
Его рука резко скользнула под ту несчастную кофточку, которая несколько часов назад была обрызгана кровью и благополучно испорчена. Энн пошатнулась от неожиданно холодного прикосновения, которое оставило на коже, покрывшейся мурашками, красную вдавленную полосу. Жар остывал при срастании, лицо Сиднея приняло отвлеченный облик, Энн со страхом считала частоту биения его распавшегося на молекулы сердца, которое силилось выпасть из грудной клетки, что мгновенно опустошалась от близости запретного, но такого желанного тела. Единственная мысль пробежала в опустошенной голове обезумевшей от страха девушки: «Хорошо, что юбку не одела», но тут же губы, впившиеся в нее взбудоражили все тело, которое непременно порывалось вырваться и исчезнуть куда-нибудь, хоть под землю провалиться, и это чувство никак не зависело от головы и никак не прогонялось, к тому же навалившееся на Энн тело вовсе не вызывало симпатий, а лишь причиняло животный страх, пожирающий сердце, откусывая громадные куски. Дело зашло слишком далеко, от сердца мог остаться огрызок, обливающийся кровью, потерявшей свой истинный свет, выкрашенной, к примеру, в цвет блестящего золота или мутной бронзы.
- Ты не хочешь? – спросила Энн. Ответом был всего лишь кивок головы и впадающие куда-то глубже глаз глаза, застревающие на мели, что царила в потустороннем существе Энн, заряженной строками собственных молитв.
Энн заметила ногу Сиднея – она оказалась близко. Ничего более не соображая, Энн нащупала маленькую пилочку для маникюра, что всегда носила с собой, потому как ненавидела тот дискомфорт, причиняемый сломанными или потрескавшимися ногтями. Пилочка предварительно была зарыта в подушках. Что с ней делать, Энн так и не придумала, но руки теперь не слушались ее, а голова, казалось, уплыла, оставив тело наедине с чувствами, творившимися с легким перешептыванием где-то внизу живота.
Сидней поднял глаза, сшитые из мрамора, холодные, в жарком приступе неестественной пустоты, лишенной всяких осмысленных идей – это были глаза сумасшедшего, притворявшегося Богом на Земле, испепеляющего почву своими шагами, чей звук тонет в жужжании миллионов голосов, ниспадающих на небо из-под купола, обреченного на вечное уединение.
- Нет, это не я, я тут… я ни при чем, - зашептала Энн, будто голова вернулась на свое место, когда алая кровь хлынула ей в лицо, когда увидела руки, покрытые липкой жидкостью, несмываемой и въедавшейся в кожу, когда почувствовала, как пилочка входит во что-то податливое и мягкое, когда наконец услышала последний вздох. Энн в тишине осталась одна, она уставилась на взгляд, что застыл в остекленевших вмиг глазах, провалившихся внутрь – на нее глядел мертвец, его руки держали ее стан, а губы еще хранили тепло, что помнили так четко ее щеки, что запомнили навсегда ее похолодевшая кожа, и эти воспоминания сразу же хотелось забыть, потопить в каком-нибудь болоте на краю вселенной…
Крик вырвался из воспаленной глотки, но Энн вовремя зажала себе рот окостеневшими руками – он мертв, но жизнь не терпит жертв. Энн выпрыгнула в растворенное окно – ночь совсем убило солнце, но лишь на мгновение, а звезды падали на руки, что были открыты для них. Двор был пуст с этой стороны, и Энн почти спокойно сумела преодолеть небольшое расстояние и перелезть через забор, который в обычной ситуации ни за что не сдался бы ей.

24 глава
- Что ты хочешь, глупая луна, хм, желтый глаз на черной морде? Что ты ищешь во мне, калека, небо в тучах? Не гляди на меня так! Я сам знаю: я много натворил и это мне зачтется там, на небесах, что выше тебя, а ты не смей винить меня, ты светишь мне прямо в глаза – отвернись, мне тошно, прошу оставь меня ну хоть на миг… Но возвратись немедля, я вижу смерть, она меня подстерегает, а я ведь только задышал, еще и летать-то не научился как следует, а… хм… сердце все бензином пропахло, руки вот – мои ли это руки, что способны убивать? Мое ли это тело, лишенное тепла и света… Есть ли в нем душа, ну хоть самая завалящая душонка? Мои ли это речи, что тонут в глухоте мира, избавь меня от самого себя! Мне тесно в моем теле, оно давит мои чувства, я задыхаюсь, я еле глотаю капли воздуха, грязного, я сам себя ненавижу, мне лучше сожрать себя, лучше растоптать, чем терпеть это… что-то, силящееся вырваться наружу, я страшусь, я болен. Мне жить-то осталось каких-то полвека! Что они могут означать для миллионов лет – жалкая минутка, так не лучше ли спрыгнуть, избавить Землю, что вопит от моих шагов, я вдавливаю почву в жилы мира, я их засоряю его же телом… я не знаю, где теперь горит та свеча, что обожгла сердце мне, что оставила шрам в груди, я и не хочу знать – нет ничего хуже правды, я не хочу ее знать, я сам себя обманываю, я всего себя вкладываю в обман, туман над рекой, которая неизвестно что хранит в себе, никто не знает наверняка, какие твари там кишат…- говорил Жак, закрывая лицо руками от желтого света, ниспадающего в его нору, заросшую мхом, что словно пожирал гнилые стены, - Господи, я схожу с ума, я ведь сижу здесь меньше дня, а голова уже не выдерживает – нет, я точно слаб. Если дело пойдет так, скоро в этой комнате найдут не меня, а мой охладевший труп. Ну вмешайся же, Боже! Я всегда молился тебе, и ты помогал, ты слышал, не оставь же меня и теперь… Хотя, нет, можешь бросить меня хоть в самую лаву, хоть в ад, но спаси моих друзей – они попали в плен моих желаний… моей корысти, моей любви… Ты не захотел мне дать ее, а я посмел покушаться… или ты хочешь, чтоб я боролся?… Я не знаю, подскажи мне, или я все же не достоин ее, или я еще не дошел до финала, или я на ложном пути, может, заблудился, наделал шума, запутал все вокруг в свои сети, а сам спрятался, закутался в твои звезды и там ответа ищу… Он внизу, во мраке, так? Ну дай мне знак! Я слишком много хочу? Но я не хотел ничего для себя, я лишь искал правду, от которой горло жжет… я ее ненавижу, но без нее и жизни нет, ведь так? Кто смог бы остановить этих людей, забывших о тебе? Кто, если не я? Конечно, может, я повесил на себя слишком тяжелую миссию, которая была предназначена не для меня? Но почему тогда ты меня не остановил?
Дверь за спиной открылась с ужасным скрипом – она давно изжила себя. На пороге стояли двое – мужчина огромного роста держал за руки девушку, которая, казалось, могла бы рассыпаться на тысячи песчинок и раствориться в пустынном море, если кто-нибудь посмел бы дунуть на нее золотом дыхания. Жак обратил на них свои поблескивающие глаза, уставшие от потопа, прикрытые некогда черными ресницами, теперь же желтыми, выгоревшими, словно преградой на пути к растерзанному сердцу, умирающему от бессилия и слабости в просторе еще живой души. Ему стало невыносимо жаль смотреть на девушку, оказавшуюся в столь бесстрастных руках огромного чучела, чья жизнь не творила в мире ничего, она лишь дышала ее воздухом, отравляя его злом и никчемностью. Они как ангел и демон, совсем непохожие, словно существа разных миров, но если вглядеться в их лица - у обоих по два глаза, рот, подбородок, щеки… Жака захватил ранее неизученный интерес – что за тайну хранит мир человеческих лиц, за чем прячется смысл свободной пустоты внутренних мыслей – никто не знает этого по-настоящему, в действительности… Шорох последних мгновений жизни – вот что открывает нам глаза, вот что дарует нам мир во всей его красоте, обличенной и насущной… Какое счастье видеть жизнь своими глазами, не чужими, но ты слеп, дорога темна, а силы испаряются, как исчезают звезды, чтобы вновь затмить светом небосклон, поглощенный тьмой.
Али толкнул девушку в спину, и та упала прямо на колени Жака. Дверь с грохотом захлопнулась.
- Ты не ушиблась? – Жак не знал, что делать с чувствами, заполнившими грудь: он разрывался – он рад был, ведь теперь он не один дышит этой сыростью, рядом человек, что делит с ним свое горе, отчего легче на душе – ему было больно оттого, что ничем не может помочь, не в силах, не способен. А небо угрюмо закачалось, бездна пошатнула воздух…
- Нет… Разве что чуть-чуть, - лицо Тионы засияло – Жак сидел перед ней, но совсем взрослый, другой. Его лицо навсегда поросло щетиной, щеки впали, истребив те пухлые яблочки, глаза хранили все ту же радость, но не наивную как раньше, а сожалеющую, потребную, он рад был бы выпустить ее на волю, но сердце было заколочено с течением лет, клетка же с каждым годом становилась все теснее, все больнее она сжимала его, все сильнее сдерживала непреодолимую тягу к жизни в настоящем. Руки огрубели, они перенесли много изгнаний и поверили в свою бесталанность, но разве сила, что течет в подкожных реках, разве эта алая река, бурная, горная, горячая и ледяная одновременно, разве она смогла за эти годы высохнуть, ну разве возможно было миру выпить ее до дна, осушив всю душу, все сердце?.. Что время творит, что заставляет принять взамен той искренности и наивной любви детства? Один вздох – все тот же, но грубее, ниже, он словно истрепался где-то в дали мира, где Тиона не могла его видеть, не имела возможности понять его теперешнее состояние, что, возможно, просто являлось коконом для того, кто жил сейчас в сердечке Тионы, такой маленький и храбрый, такой же, как она сейчас. Ей жаль стало того мальчика, что навсегда умер, так и не найдя свою Африку счастливой и освобожденной – теперь и он страдал на этом жарком континенте, теперь и его мыслям о счастье пришел конец, но рано или поздно это должно было случиться, ведь он знает: жизнь вокруг не значит мир внутри.
- Знаешь, мне кажется, я где-то видел тебя…
- Не думаю, я не помню тебя, - сказала Тиона, и ее грудь захватила грусть, похожая на детскую обиду – он не узнал ее, возможно, он забыл ее, или просто мир стер ее из его памяти. Ну что ж, ему видней.
- Ты похожа на мою сестру, - Жак с небывалым интересом всматривался в родные черты, словно разыскивая сходство, но что-то неопределенное в его выражении говорило, что он не хотел бы найти в этой девушке Тиону, он слишком смирился с горем, вжившимся уже в его кожу, теперь оно имело над ним власть, - но нет, моя сестра еще мала.
- Мала? – удивилась Тиона, - а сколько ей лет?
- Когда мы виделись с ней в последний раз, она едва доставала затылком до стола, ха-ха… Вот такая малышка, - Жак прочертил в воздухе рукой, - Но мы виделись очень давно, - с грустью говорил Жак.
- И ты ее совсем не помнишь?
- Конечно, помню… Она единственная, кого я по-настоящему люблю… Хотя нет, есть еще один человек, без которого я не могу представить свою жизнь… Опять я лгу: я наверное слишком привязываюсь, вокруг меня так много людей, кого я люблю…
- Ты счастливый…
- Нет. У меня есть счастье, но его мне не хватает, я хочу удовлетворения от жизни.
- Все равно ты счастлив, это написано у тебя в глазах…
- Да? А какие они?
- Умиротворенные, ты знаешь свой путь, это дает тебе спокойствие.
- Хм… нет. Несколько минут назад я проклинал мир за то, что он носит меня… Я не знаю чего от меня хочет небо, я запутался, заблудился, я и живу то, кажется, только для того, чтобы сначала все усложнять, а затем искать выход…
- Мне ты можешь не врать, ты знаешь выход.
- Я… Я знаю только один выход и он самый простой.
- Смерть?
- Она.
- Нет, это не выход, это проигрыш, ну, понимаешь, это если бы ты бежал кросс и сошел с дистанции…
- Больше ничего я придумать не могу.
- Значит, еще время не пришло.
- Думаешь?
- Я уверена.
- Ты говоришь как моя сестра… Как твое имя?
- Мэри, - сказала Тиона ничуть не колеблясь, но и не ожидая от себя такого ответа, - ты же сказал твоя сестра еще мала, я не могу быть ей…
- Прошло много времени.
- Ты думаешь, она подросла с того момента?
- Подросла… И стала настоящей красавицей, совсем как мама, она повзрослела, она совсем уже женщина…
- Откуда ты знаешь, ты же видел ее в последний раз слишком давно?
- Я вижу сейчас…
Жак прижал Тиону к груди со всей силой, они засмеялись совсем как двадцать лет назад, они снова срослись в единое. Жак долго не отпускал ее, ему хотелось обнять ее за все те годы, что они прошагали порознь, ему не терпелось надышаться ее дыханием, все таким же теплым и по-детски прерывистым.
- Мне так тебя не хватало! Где тебя носило? – шептала Тиона, вытирая слезы с щек, обгоревших и заросших, что падали из глаз Жака свободно, будто только теперь он позволил им опустошить глаза, вновь упавшие в наивность. Они оба вернулись к тем годам – они оба сидели брат и сестра, как двадцать лет назад словно ничего не изменилось, но было в голосах, в воздухе, в лицах, в небе, в луне… было что-то, чего нельзя уловить, но это давит, это невыносимо жаль…
- Я жил один, я спал в подвалах, я ждал тебя, думал ты придешь…
- Как я могла прийти, я не знала где ты, мне было всего четыре… Зачем ты ушел? Отец так поседел и постарел, он чуть не сошел с ума, он скучал…
- Я не мог вернуться.
- Что тебя держало?
- Не что, а кто.
- И кто же?
- Альдагар.
- Кто он – этот Альдагар? Почему он не пускал тебя домой?
Жак сел вполоборота, мир заснул, а эти двое только что проснулись, их дом далеко и души снова вмещают любовь, которая столько лет отдавалась впустую, ветру или облакам, плывущим над головой, что болела от мыслей, разрывающих череп.
- Ты наградил меня памятью... я была так мала, но до сих пор помню все в малейших подробностях...
- Знаешь, небо не калека, оно выше всех нас, - Жак взглянул на Тиону, он впился в ее глаза, словно хотел выпить до дна ее душу, слишком истрепанную страданиями, что угнетали ее так долго пустыми днями и чересчур знойными ночами, - это мы калеки…
- Жак, если бы ты только знал…
- Нет, прошу, - он прислонил свои грубые ладони к губам Тионы, - я не хочу знать, мне и так-то больно, я совсем истерзал себя за те годы, что провел в неволе… Я думал о тебе, о матери, об отце… хм, даже мачеха не казалась мне тогда такой уж страшной – мне нужен был человек… понимаешь? Лишь человек, а я был заточен, среди меня были только одни нелюди, когда однажды освободился, вдруг осознал, что так давно не обнимал никого, никого не целовал… Я чувствую: душа очерствела, ей необходимо жить в любви теперь, чтобы окончательно не умереть.
- Я люблю тебя. Моя любовь поможет твоему сердцу?
- Да, думаю…
Наступила тишина. Жак безмолвно всматривался в сестру, ему странно было встретить ее здесь, в каком-то подвале, среди крыс и мха. Она словно и не изменилась вовсе, она будто и есть та девочка четырех лет с теми же серыми глазами, в которых столько правды, столько жизни, они как и прежде светятся изнутри родным огнем и согревают эту сырую тюрьму беспечной радостью, в которой лишь самый чуткий в мире человек смог бы распознать безудержную боязнь, тот животный страх перед всем новым, неизведанным… Но в них по-прежнему живет любовь, не успевшая уйти, оставив ее облик безликим. Все, к чему Тиона прикасалась взором, вновь оживало и принималось жить стойко, вынося любые лишения и страдания на своей шкуре. Она сама страдала, наверное, больше, чем все, что окружает ее, но Тиона не могла позволить мукам завоевать мир, которым она дышит, пусть даже сердце уже поражено болезнью и душа скорбит…
-… Тиона, а что ты тут делаешь? – вдруг опомнился Жак, - Как ты здесь оказалась?
- Я прилетела сюда на самолете.
- Я понимаю, что не пешком. Скажи все как есть!
- Не кричи.
- Ну, так успокой меня…
- Ничего такого я сказать не могу…
- Не тяни… Я очень боюсь за тебя. Мои друзья в опасности из-за меня, теперь и ты… Я не выдержу такой ответственности!
- Хорошо, скажу все вкратце: в Могадишо я приехала, чтобы найти человека, без которого жизни не мыслю.
- Что? И это не я?
- Ты будешь слушать? В тот момент, когда я преспокойно шагала от аэропорта, старик в смешном парике схватил меня и назвал твое имя. Я, конечно, удивилась… Потом меня привезли сюда, допрашивали, сказали, что если ты не расскажешь, где какие-то камни, мне будет плохо.
- Значит, шантаж, - глаза Жака стали не видны в темноте, и Тиона чувствовала, что говорит с тенью.
- Наверное, так.
- Вот ублюдки! Пусть убьют меня: я все равно ничего не скажу!
- Ну почему?.. Ты что, за все те годы сделался таким алчным… Я не верю, этого не может быть.
- Да тут не в этом дело, тут дело принципа, я потом тебе все расскажу… К тому же… я потерял их… хм, самым глупым образом: выронил где-то на улице.
- Ты совсем не изменился, - Тиона устала, ее день был слишком насыщенным, теперь она готова была просто уснуть.
- Правда? Я знаю… Мне уже почти тридцать, а моя жизнь похожа на жизнь подростка… Я так и не обзавелся семьей.
- Почему?
- Не знаю, как-то не сложилось.
- А в детстве ты всегда мечтал о большой семье…
- Хм… Я помню. Я обязательно хотел, чтобы у моих детей была мама… И она у них будет. И они будут.
- Что, есть кто-то на примете?
- … Она еще об этом не знает, но я то точно знаю, она любит меня, иначе не помогла бы мне, ведь ей пришлось пойти против любимого отца.
- Как ее зовут?
- У нее прекрасное имя – Эрика, - Жак заговорил шепотом, - Эрика дочь того смешного старика.
На минуту тишина овладела этой случайной кельей.
- Вот почему он преследует тебя.
- В основном из-за этого. Камни эти ему душу не согреют, у него их знаешь сколько…
- Я не понимаю. Зачем, тогда, ты их своровал?
- Это месть.
- Месть? За что? – Тиона попыталась разглядеть во тьме глаза Жака, но тщетно.
Жак еще больше погряз во мгле, ему не хотелось, чтобы Тиона видела его лицо, которое казалось маской, потому что чувства, что охватили его больное сердце, рвались наружу. Он не хотел показаться жалким:
- Мачеха ненавидела меня, потому что я ее терпеть не мог. Однажды она запрятала меня в кладовую и забыла. Я просидел там сутки, проголодался и решил вылезти. Нашел скрепку, поковырял что-то в замке, дверь открылась, я сбежал. Но я не хотел бросать вас ни на секунду, я решил просто проучить ее и отца… Альдагар нуждался в таких, как я… Он охотился на детей, что бродят по улицам без присмотра взрослых. Он подманивал их, врал, говорил всякую чепуху, а потом заманивал в машину и… я не знаю, что дальше бывало с другими детьми, но меня просто заставили работать. Я исколесил всю Европу, я руками обшарил все моря… Возможно, мне повезло, но когда я думаю, мне больно, я хочу рвать все вокруг, но тогда я был слишком мал, теперь я вырос, и все равно не в силах убить его… точнее, я готов был пронзить его ножом, который всегда со мной, но я влюбился… влюбился в его дочь. Я слишком слаб, чтоб отказаться от любви, она живет во мне, я не могу вырвать ее из сердца, потому что придется вырывать с мясом, мне больно еще и потому, что Эрика видит во мне вора. Я хотел убить его, но просто обокрал и он в чем-то меня винит? – Жак говорил еще долго, он надрывал в ночи свой воспаленный голос, по которому Тиона понимала: он плачет, значит он искренне верит в то, о чем кричит. Ей было жаль его, но еще больше она жалела того мальчика, которому пришлось пережить то, что она, возможно, назвала бы смертью, поддельной и лишенной всякого забвения, а нет ничего хуже, чем принимать боль, сокрушающую немыслимые страдания, тупые и не оставляющие воздуха в груди, вливающуюся в сердце и заполняющую все твое нутро глухим смятым криком… нет ничего хуже, чем сломать в себе тот твердый стержень жизни, который терпит все и все прощает, всему дает отпор, нет ничего, что могло бы заставить Жака спрятаться за спину каменой горы, нет, он встречал муки улыбкой на гибких губах и огнем неистовых глаз, которые всегда словно порхали, они всегда ловили неприступный свет далеких звезд, что даже днем отражались в его лице, упорно молящем о пощаде, о счастье… Никто не мог различить в тумане его слов одинокую грусть, ниспадавшую на голос, сильный, но иногда поражающий своей детской неровностью. Никто не видел в его развеянном взгляде тот жалящий упрек, то ли самому себе, то ли жесткому как железо миру, где он не смел найти свою жизнь, затерявшуюся среди тысячи других. Ему вечно казалось, что люди отворачиваются от него, когда слышат дыхание его души, то самое, от которого все отмахиваются, оно слишком скучно для мира, необъятного, где ты маленькая крошка… или зернышко, из которого в будущем вырастет дуб.
Жак мучил себя, тревожил: тридцать лет – солидный возраст, самый подходящий для окончательного взросления, для того, чтобы наконец понять себя и встать на крыло, но он не видел в отражении своем того, о ком снились сны в детстве, кем жаждал быть… Что ж, он оказался другим, вечным юнцом, вечным скитальцем, у кого нет ничего, кроме чувств, ничего, кроме самого себя, и пустота кругом… Но Жак был вовсе не одинок, он был центром слияния людей, которые так же как и он оставались в пятнадцатилетнем возрасте, и как не силились они подрасти хотя бы в собственных глазах, мир жестоко подрезал им крылья, будто щадя: жизнь просто ненавидит дикого стремления, горящих глаз и сиплого гама в суматохе дней… нет, жизнь не терпит беглого отношения к себе. Эти птенцы еще не научились летать, и жизнь давит им своим каблуком на горло, но что ты в силах сотворить, ты ведь маленькое зернышко пока, и твой удел – ждать и зреть в недрах огромного шара, вращающегося в черном пространстве, не имеющем ни конца, ни края…

25 глава
Это был мужчина невысокого роста, огромные рыжие усы бодро оживляли его, кажется, давно порябевшее лицо, истерзанное морщинами, что словно держали в страшной пытке маленькие блеклые глаза; они порой вспыхивали и озаряли все вокруг рыжим безумием. Он постоянно щурился и кривил свой и так сломанный нос, длинный и красный на кончике. Первое впечатление было не слишком приятным: он выглядел настоящим пиратом, только среди пустыни: он не был похож на простака, этакого тюфяка, от которого скрыться – раз плюнуть. Но стоило приглядеться, стоило влипнуть в его смазанный взгляд – в нем он прятал скуку, от которой не знал спасения, не ведал лекарства; в нем он закапал давно наросший, словно жалкая короста, страх, разжигающий в холодном сердце обжигающий огонь. Он не научился за всю жизнь видеть в людях опору для своей души, поэтому вынужден был быть неприкаянным. Он страдал, это было написано на его обвисшем лбе, с которого никогда не сходили морщины…
Рыжий пират с туманом на лице тихо осматривал Энди и Ричарда, будто перед ним лежали два куска мыла или булки несвежего хлеба. Он делал это для вида. Каждый его взгляд был предсказуем, каждый вопрос примитивен. В нем уже не дышало то живое слово, которому хотелось бы предаться всей душой, он уже потух, он мирился с собой, потому что не смел признаться себе в этом, он просто жил по инерции и питал искреннюю любовь к жизни, что отвернулась от его упавших глаз, но в те моменты, когда его лицо озарялось блеском, жизнь вновь вливала в него свой дух, он словно парил над землей, но слишком больно падал потом, узнавши в сердце тихий стон: так стонет ветер в миг прикосновения земли.
- Хорошо, я беру их… обоих, - пират махнул рукой, будто долго мучился над этим решением. Энди тихо хохотнул: он домыслил его пресловутую фразу и добавил в конце: «Заверните». Ри конечно не мог догадаться, о чем смеется друг, но на его лице так же бойко пробежала улыбка: жизнь прекрасна, порой жестока, но всегда справедлива, по крайней мере, так хочется думать.
- Вы знаете цену? – сипло сказал Кохар. Он стоял возле дверного косяка той маленькой конуры, где словно бездомные псы два потрепанных человека проспали всю ночь на холодном полу, изнемогая от духоты. Кохар стоял, сложив руки на груди и выпятив живот, он ни разу не посмотрел ни Энди, ни Ри в глаза, может, слишком презирал их, хотя скорее всего просто боялся увидеть во встречном взгляде всю правду, от которой бежал.
- Да, конечно, - пират достал из кармана пачку и отдал Кохару. В голове Энди проскользнула странная мысль: ему вдруг стало жалко денег за себя, ведь он намерен бежать, но вскоре он пригрозил себе: как можно размышлять о деньгах, каких-то бумажках, сопоставляя с жизнью и честью? Энди все же любил деньги, потому что никогда не имел их, но культа из них не делал, он просто желал благополучия. Что ж ты можешь поделать, если весь мир живет этим, и никуда от этого деться, ты часть его, да и возможно ли иначе? Нет, деньги не зло, все зависит от их обладателя. Храмы ведь тоже строятся на деньги, но в тех деньгах любовь.
Какие-то люди подхватили Энди и Ри и понесли по коридору на выход. Они не проронили ни слова. Через мгновение они уже тряслись в закрытом кузове машины, а спустя час мир сомкнулся в маленькой коморке с нарами, где новый хозяин надеялся содержать их, словно скот. Дверь надежно заперли на замок, кто-то зевнул за стеной, чей-то кашель раздался в коридоре.
- Ри, мне кажется, мы тут не одни.
- И не первые… - проговорил Ри, опустив глаза. Энди тоже взглянул на пол, пронзающий все нутро ужас защекотал изнутри: его словно вымыли чей-то кровью. Невозможно было представить, что это когда-то лилось по чьим-то сосудам и заставляло жить. Теперь кто-то посторонний топчется по этой святой жидкости, оставляя следы. Ужасное чувство зашевелилось в груди у Энди, он вдруг подумал о всей своей жизни: он вспомнил глаза девушки, соседки, которые так хотелось сейчас увидеть и расцеловать, он подумал о дедушке, он словно листал в мыслях не существующий альбом, где с шелестом страниц пробегали улыбающиеся лица Жака, Оскара, той девушки, погибших братьев, сестры, отца и матери, давнишнего друга Наира… Он вспомнил всех и вдруг содрогнулся от мысли, что возможно никогда больше не увидит их даже издали, что не сможет сказать им, как искренне любит, как широко чувствует их дыхание даже сейчас, тут, в этой комнате, где кто-то умирал с такими же мыслями в душе…
- Эй, Энди, ты меня слышишь? – Ри дернул его за рукав, - давай построим план.
- Какой план? – очнулся Энди. Он бросил взгляд на лицо Ри: он резво глядел в его глаза, будто ища в них оправдание, которое не мог найти в себе.
- Ты что уже перехотел бежать?
- Нет… - Энди сглотнул слюну, - я хочу бежать еще больше… теперь. Но вот думаю: удастся ли? Может, этот урод и не собирается выводить нас на работы… Может, он обыкновенный мучитель и хочет нас убить? – его глаза наполнились новым чувством, неведомым, но настолько долгожданным. Он пережил много горя, он разворотил голыми руками изгородь из колючей проволоки однажды, когда его друг Наир оказался в лапах уличной банды, а он разрывал себе жилы за решеткой, не смея покинуть по сути брата, и теми же руками задушил одного здоровенного парня, накинувшегося на девушку, которая припозднилась и бежала вечером под проливным дождем совсем одна, беззащитная… Он задушил беднягу и отсидел в тюрьме лишь год вместо пяти, потому что суд оправдал его, и он поверил в небо и его святую справедливость, хотя смерть другого от собственных рук вовсе не радовала Энди, он даже молился за него многие годы, не видя в этом ничтожном поступке ничего героического. Часто в жаркие дни, когда он томился дома и не смел выйти на улицу, нечаянные мысли казнили Энди, терзали его обливающееся кровью сердце, ему просто казалось: «Эндрю Гуше, ты рожден для страданий, смирись с этим, разве тебе трудно?.. Это почти невозможно… Это больно, это рвет кожу, обнажая пороки, которых немало. Кто-то хочет закалить тебя, чтобы ты стал тверже стали, тяжелее свинца, светлее серебра… но если сил нет, нет разума, который мог бы вытерпеть такие мучения. Нет, я не жалуюсь, я не боюсь физической боли, я даже презираю ее, но вот душа у меня слишком мягкая, стоит размочить ее, она поплывет, растает. Если нет? Но это есть – значит, придется побороться еще, как считаешь, Эндрю Гуше?..» Нет, Энди не знал всего того, что с таким скрежетом разворачивалось в сердце, что так горько дрожало в горле, что это за слезы, катящиеся по небритым щекам… Нет, он и представить не мог, как страдают другие, как малы и ничтожны его страдания по отношению ко многим другим, оставшимся в аду совсем белыми, упавшими на самое дно, сохранивши крылья. Он узнал бы, если б прочел хоть одну книгу о войне, если б счел нужным приблизиться к миру, в котором зачастую видел лишь ту сторону, которую хотелось бы забыть навсегда. Он слишком резко видел черное на фоне белого полотна, не зная места для себя, он колебался, метался, кричал порой, звал помощь, но мир оказался глух, да и что он мог придумать, что мог осознать, ведь путь Энди так тернист и темен, что солнечные лучи не палят здесь, но камни под ногами все же раскаляются до придела каждый Божий день… Что мог он знать, если все вокруг молчит? Да нет же, он знал все страдания мира и хотел их превозмочь, он чувствовал их кожей и жаждал сбросить ее, потому что та слишком мала и тесна, она делает больно, его сердце покрыто мозолями. Не от того ли часто делал вид, что ничего не слышит, что соткан из железа? Может, просто хотел спасти себя, хотел закрыться от жаркого мира, куда так стремилась его душа в детстве, и откуда нет больше выхода… Точнее он есть, но неизвестно куда он ведет, и что ждет тебя за теми вратами, добро или зло, а, может, просто тишина и покой…
За стеной опять кто-то зашевелился и зевнул; Энди и Ри переглянулись. Под самым потолком зияло отверстие, куда бил дневной свет. Это, должно быть, окно было затянуто паутиной.
- Думаешь? – Ри без всякого сомнения в голосе зачем-то спросил своего старшего товарища, который был теперь и отцом, и братом, и другом. Впрочем, Энди так же мог думать и о Ричарде.
- Думаю: стоит попробовать, - подмигнул Энди, погладив свою обожженную ногу, о которой совсем забыл и необдуманно наступил со всей силы так, что кожа натянулась и скрипнула, чуть не порвавшись, но Энди не подал вида, что ему очень больно, и вдруг почувствовал стыд за свою притворность: «Кого тебе здесь обманывать?», а крикнуть все же не получилось, просто не нашлось сил преодолеть себя, он никогда не давал воли своим нервам и чувствам, почти никогда.
- Тебе больно? – Ри пытался казаться небрежным, но Энди хорошо различал в его голосе заботу, от которой никак не хотел отказываться, ведь за него никогда никто не беспокоился, и ему хотелось, чтобы какая-нибудь девушка оказалась сейчас с ним, но с ним был только Ри… Энди для вида поморщился, но все же сдался:
- По правде ужасно больно, но я ведь мужчина, я потерплю.
- С такой ногой будет непросто бежать, - задумчиво пробормотал Ри.
- Ничего… Я справлюсь, - Ри не мог не заметить этих глаз: неужели он согласен погибнуть ради спасения другого, ради него?
- Энди, мне не нравится твой тон, - резко сказал Ри, - я не оставлю тебя.
- Нет, ты сделаешь это, - Энди подтянул Ричарда, схватив его за шиворот рубахи, - если понадобиться, ты бросишь меня и побежишь один.
- Даже не проси, - сипел Ри, ничуть не вырываясь: ему стало невыносимо жаль друга, и слезы брызнули из его наивных, чистых, еще совсем детских синих глаз.
-Я, только я виновен в том, что мы попали сюда! Ты хотел бежать раньше, и ты был прав! Я готов искупить свою вину, и ты побежишь один, если появиться возможность… Пойми, нам не убежать вместе, пойми же, тебе жить да жить, а я и так пожил… Ну пожалуйста, не губи себя, - Энди с мольбой смотрел мимо глаз Ри, будто обращался не к нему, а к кому-то постороннему человеку-невидимке.
- Ты что, оглох? – тихо и ожесточенно прошипел Ри, и Энди безвольно отпустил его воротник и сел в угол комнаты прямо на лужу крови, - я ни за что не брошу тебя, я буду тащить тебя на собственной горбу, я буду зубами грызть эту стену, а ты будешь смотреть… Если нас поймают, моя смерть будет на твоей совести и я тебе этого никогда не прощу, - Ри не говорил, он будто плевался словами.
- Ты не оставляешь мне выбора, - спокойно сказал Энди из темного угла, - если я пойду с тобой, нас все равно поймают, и в твоей смерти так и так буду виновен я.
- Нет, если ты пойдешь, а не я поведу тебя, нам удастся скрыться, поверь мне… Я знаю в городе каждый переулок, у меня много знакомых, - Ри словно уговаривал Энди.
- … ты просто хочешь так думать…
Тишина опустилась в эту убогую могилу, где Энди уже хоронил себя, пытаясь найти оправдание своей еще не свершившейся смерти, но он упрямо верил в то, что ему удастся убедить Ри бежать без него, он не хотел быть обузой. Тишина долго не держалась, ее разогнал рыжий пират, явившийся в коморку.
В двери скрипнул ключ, она отварилась, и на пороге оказался мужчина с рыжими усами. В его руке висел хлыст: Ри увидев его попятился, а Энди привстал, пытаясь закрыть собой друга, в котором прежде всего видел подростка, по сути еще ребенка, который хочет побыстрее повзрослеть. Пират захохотал, обнажив гниющие зубы; кто-то захлопнул дверь сзади. Энди и Ри остались наедине с чудовищем, который был лишь пугалом, не имеющим ничего за душой кроме деревянной швабры, воткнутой в соленую почву.
- Не боишься? – сквозь зубы прошипел Энди, еле стоя на больной ноге, которая еще больше разболелась после долгого перехода по пустыне, но он больше притворялся, чем страдал от истинной боли.
- А чего мне бояться? – хитро хохотал пират, размахивая потихоньку хлыстом, - калека и мальчишка… Ха-ха, вот напугали, - он был изрядно пьян. Ри подошел вплотную к Энди, теперь ему не было страшно, теперь он понял, что не так страшно выстоять перед лицом боли.
Пират замахнулся и с неистовым хохотом во всем его теле с маху ударил по лицу Ри: тот упал на пол и закрыл лицо руками, сквозь пальцы тут же начала сочиться кровь, но он не произнес ни звука, чтобы не радовать придурка, возомнившего себя одним из тех, кто в праве лишать других жизни, да еще и наслаждаться их мучениями. Энди даже не взглянул на Ри, он только приподнял левую бровь, как делал всегда в моменты опасности, будто налаживая в себе ту постоянную невозмутимость, которую так ненавидят люди, желающие разозлить его. Энди пристально глядел на хлыст, готовясь к чему-то. Пират громыхнул, гоготнув:
- Ждешь своей порции? – он размахнулся с еще большей силой и дал со всего маху в сторону Энди, но даже не задел его лица. Хлыст оплел руку, оставив на ней алые борозды, Энди схватил его в кулак и дернул на середину комнаты ожиревшую тушу подлеца. Тот упал на пол прямо носом в чью-то кровь, дрыгнулся, забарахтался, но так и не смог подняться на ноги: Энди наступил ему на спину своей больной ногой, которая оказалась к несчастью для пирата почти здоровой, и со всей силы надавил на позвоночник, что чуть не хрустнул под напором отнюдь не легкого тела. Пират тихо крякнул, крикнуть ему не позволил Ри, который последовал примеру Энди и давил каблуком на шею, с ожесточением вдавливая его в пол так, что изгиб между подбородком и шеей составили прямую линию. Все молчали. Через мгновение пират затих, и Энди осторожно убрал ногу:
- Больше не дрыгается, - толи спросил, толи сказал он, опуская руки к горлу пирата, - убери башмак.
Энди перевернул тело и взглянул в стеклянные глаза.
- Он мертв? – тихо спросил съежившийся Ри.
- Не знаю, - Энди с опекой взглянул на Ричарда и показал жестом, чтоб тот отвернулся. Ри немедленно отвернулся, за спиной что-то хрустнуло.
- Что теперь?
- Думаю, полезем туда, - Энди натянул на себя улыбку, притворную, но все же обворожительную, похожую на оскал зайца. Отряхивая руки от того, что только что пришлось совершить, он подошел к стене и принялся высматривать выступы и впадины, в общем, все, что могло бы помочь им взобраться наверх. Подумав с минуту, он подозвал Ри, который и так прерывисто дышал ему в ухо:
- Видишь ту веревку?
- Ага, - Ри кивнул головой, - странно, будто кто-то приготовил ее для нас… мне это не очень-то нравится.
- Нравится, не нравится, а придется пробовать. Другого выхода у нас нет, - отрезал Энди, - значит так, ты встанешь мне на колени и попытаешься подтянуться.
- А ты?
- Потом ты меня вытянешь.
- Думаешь, смогу?
- Ну, что ты предлагаешь? Давай как-то выходить из положения и реально смотреть на вещи. Я со своей ногой и подавно не залезу...
- Ладно, я согласен, - угрюмо проговорил Ри.
Ри без особого труда дотянулся до веревки, ведь рост его был выдающимся, чуть ниже Энди, но только на несколько миллиметров. Прошлым летом Ричард сам не смог бы поверить, если бы хоть кто-нибудь сказал ему по секрету о будущем росте. Он просто рассмеялся бы над этой злой шуткой. Ри очень переживал из-за того, что все ровесники были на голову выше него, непримечательного, ни одна девчонка не смотрела в сторону коротыша, как многие обзывали его. Может, лишь поэтому страсть к опасным приключениям так свирепо разыгралась в нем, возможно, лишь по этой причине он так бесстрастно отдавался ветреному потоку, что более никакие мысли не стучались в его еще слишком мягкое сердце, поддающееся упрекам и искушениям.
- Веревка гнилая… - кряхтя, бормотал Ри, изо всех сил цепляясь длинными пальцами за кончик все время обрывающейся веревки, - она совсем гнилая… гнилье!
- Не кипятись, попробуй ухватиться за край окна, - спокойно, но напряженно цедил Энди сквозь зубы: Ри вовсе не был слишком легок.
Ри, последовав совету старшего друга, принялся карабкаться вверх, да так упорно, что в запале двинул Энди ботинком по животу. Энди крякнул, но все же не отпустил Ри, ему слишком дорога была эта попытка, нога ныла, а шея готова была сломаться как какая-нибудь веточка оттого, что он вцепился глазами в отверстие в стене, куда так стремилась его душа. Другой такой пытки он не выдержал бы (хотя, конечно, он сделал бы все возможное, но не так эффективно, как казалось сейчас).
Наконец-то Ри буквально зубами врезался в оконную раму, которая была покрыта горькой облупившейся краской. Он хотел было сплюнуть, но вовремя вспомнил, что как в той басне лишился бы в результате всего, что с таким трудом добивался.
- Уууу, - промычал Ри.
Энди все понял. Он резко подтолкнул его и посадил на плечи, сам чуть не упав. Но Ри хорошо понимал как нелегко сейчас приходиться Эндрю, поэтому не замедлил и вылез из окна почти по пояс и замер. Да уж, этого он никак не ожидал! Ему открылся прекрасный пейзаж: морские волны ласкали водяными языками каменные стены особняка. Конечно, такая картина радовала глаза, уставшие от темных комнат и слепящего солнца, но только не в эту минуту.
- Энди, тут море, - сказал Ри, но понял, что друг ничего не слышит, а с неимоверной силой выталкивает его наружу: сопротивляться было безнадежно. Уже через мгновение Ри летел словно подбитая птица прямо в лапы жаждущей новой жертвы водяной лавины и закрывал себе рот, вталкивая в него кулак, но крик все же отчасти прорывался сквозь преграду, и кричать было о чем – Ри никогда даже не видел моря или это было так давно, что он ничего уже не помнит, соответственно, он вовсе не умел плавать, а Энди не сможет теперь выбраться один: словом, все пропало!
- Ри! Ричард!? Ты решил меня бросить? – тихо кричал Энди, понимая, что вряд ли его кто-нибудь слышит, но крикнуть в полный голос он не смел. Вдруг в окно, освобожденное от паутины, влетела чайка.
- О Боже, да там море! – с ужасом сказал Энди и чуть не задохнулся от собственных слов. Не медля более ни секунды, он отошел в самый дальний угол комнаты и с разбегу подпрыгнул, силясь уцепиться хоть за краешек окошка, но тщетно. Пот выступил на красном лбу, но силы не покидали его, а наоборот он чувствовал в себе такой огонь, вмиг разгоревшийся, что мог держать его очень долго. Разбежавшись раз в пятый, он с радостным визгом сумел зацепиться кончиками пальцев за край окна, но подтянуться было выше его сил. Тогда он вновь отошел в угол и вновь разбежался, но опять тщетно. Слезы брызнули из глаз; он проклинал мир и жалел, что родился не птицей, которая может вспорхнуть и вылететь, а он просто человек и должен подчиняться тупым обстоятельствам, царящим над ним. Отчаянье будто тупой нож резало по самому живому, что еще хранилось под толстым слоем брони; Энди так любил это и прятал ото всех, что боль, внезапно сразившая его наповал, действительно умерщвляла в нем единственное, ради чего стоит жить на грешной земле и дышать токсинами.
В это время дверь открылась; Энди спрятался за дверью. Кто-то вошел, осмотрел пирата, валяющегося на полу, затем взглянул на окно, которое теперь было очищено от паутины телом Ричарда. Человек подозвал кого-то еще:
- Смотри, старика грохнули…
- Так ему и надо! А где эти два?
- Не знаю, посмотри за дверью, - второй на цыпочках подошел к дубовой двери с железным замком величиною с огромный кулак и осторожно прикрыл ее: там никого не было, - угол пуст, - с каким-то облегчением выдохнул человек.
- Тогда пошли, доложим, - спокойно отозвался другой, и они вышли, закрыв по привычки дверь на замок.
Комната осталась пустеть, и вряд ли когда-нибудь она вновь наполнится звуками смерти, жадной и смышленой, хотя даже самый маленький крик смог бы оживить ее, такую мертвую теперь.

26 глава
Маленькая звездочка в черном небе неслышно упала на дно раскаленного материка, оставив на темном полотне пустой кусочек, закрытый от глаз простых людей. Дети, усевшись вокруг огня, что-то бурно обсуждали, о чем-то разгорячено спорили на своем экзотическом языке, возможно, почти мертвом. Неподалеку стоял Наир: он не мог налюбоваться ими, они казались ему самым чистым и важным в жизни, для чего и стоит жить, от чего грех отрекаться. Мысли об отце невольно всплывали, но Наир тут же топил их: ему никогда не приносило удовольствия теребить в себе давно потухший вулкан, собственноручно засыпанный кучей ненужных вещей, листьями давнишних листопадов. Сколько напрасных лет жизнь не дышала, а просто вопила от горьких воспоминаний, которым суждено было остаться навсегда в туманном прошлом! Как хотелось сейчас, именно сейчас, когда все, кажется, наладилось, и жизнь вступила наконец на дорогу счастья, как же не терпелось прижать отцовскую грудь к своей и сказать: «Отец, теперь мы одного роста и я хорошо вижу твои глаза»! Иногда сердце изнывало от боли и стыда перед отцом; память, такую дорогую, Наир избегал, чтобы не стенать ночью и не уплывать глазами, умирая от чего-то сильного, во много раз сильнее его самого, что с непомерным усилием сдавливало сердце, заставляя его молчать, но оно лишь больше кричало тогда…
Сердце лишь окрепло после столь неприглядных испытаний, и Наир не благодарен был небу, иногда он проклинал его за то, что оно не дало ему любви, а ведь он так просил. Сердце уже сжалось и билось лишь по инерции: оно погибало в момент одиночества и рождалось заново, когда дети окружали его, но он вынужден был молчать, чтобы не ранить словами мир, который создал сам только для себя. Ему казалось: мир вокруг него опрокинется и разобьется, увидев его жалкое сердце, а любовь, исходящая от него, настолько глупа и наивна, что вряд ли кто-нибудь захочет жить, погрязнув в ней с головой.
Никого больше не любил Наир, никому не дарил своего истерзанного сердца. Луна над головой тихонько шаталась в небе, давясь от смеха: человеческие страдания кажутся такими смешными, если взглянуть на них сверху, если почувствовать свою силу над ними и больше никогда не позволять им тратить истекающую кровь на такие сложные вещи… Что измениться оттого, что мы будем думать о страшном прошлом и терзать себя? Ничего… Но и забыть не в наших силах.
Тропа, ведущая к хижине, была тихо освещена звездным сиянием, и Наир с глубоким чувством вглядывался в темноту, убегающую и сливающуюся с небесной мглой в одно целое. Было довольно холодно, если сравнить с жарой, что, слава Богу, спала на ночь. Всегда ночь так приятно обдавала свежестью много повидавшее лицо Наира, которое за несколько лет умудрилось остаться почти таким же, как и много ранее, в юношестве, только одна косая, будто вдавленная морщина определилась между его большими глазами чуть повыше носа, громоздкого, но чересчур искусного, словно вылепленного из глины.
Всякая ночь озарена была звездами, но те звезды, маленькие точечки в таинственной выси, что украшали небо сейчас, отличались ото всех других: они кротко сияли, словно в ожидании кого-то. Их плавный свет наводил на всех сонные раздумья, останавливая взгляд всякого на синей глади, рассыпанной над головой.
Внезапно тропа перестала пустовать: из-за поворота выглянула тень и направилась чуть пошатывающейся походкой прямо к хижине Наира: он насторожился и вытащил из-за пазухи ножик, которым хорошо подрезать скудную траву оазиса. Несколько раз Сараджу была атакована неизвестными, которые не гнушались ничем и ловко воровали последнее, чем жила деревня, и тащили за руки всех, кто попадался на глаза. Поэтому Наир приготовился встречать врага, с которым готов был расправиться как с самым жалким человеком на земле, столь же беспощадно и хладнокровно, как с ним поступала глухая судьба.
Тень сама, казалось, не очень-то спешила посетить неизвестную деревню и шла вовсе не охотно; видно было, что она идет туда, куда несут неверные ноги. Наир спрятал обратно нож, когда тень вышла на свет и остановилась в кружке луны, свесившей свои длинные уши до самой земли. Это была девушка, немного потрепанная и совсем уставшая.
- Вы заблудились? – спросил Наир из темноты, и девушка невольно пошатнулась. Оглядевшись по сторонам, но не найдя собеседника, она сложила руки на груди и смело заявила:
- Выйдите, пожалуйста.
- Хорошо, - ответил Наир и сделал один шаг навстречу, подставив свое черное лицо лунному свету: да, африканская ночь – темная штука!
- Теперь я вас вижу… - немного обрадовавшись, произнесла девушка, - вы не могли бы мне помочь?
- Конечно, - даже не подумав, сверкнул белоснежными зубами Наир и тут же сменил улыбку на глубочайшую серьезность, сквозь которую все равно просвечивала та непреодолимая веселость духа, от которой некуда было деться, - но, может, прежде вы пройдете в дом? – Наир почтительно поклонился и пригласил незнакомку в маленькую, теплую хижину.
Спустя несколько минут, они оба сидели, озаренные крапинками огня, что-то доедая, вылизывая небольшие плошки, половинки кокоса.
- Это было поистине вкусно! – похвалила девушка экзотическое блюдо.
- Да?! – удивился Наир, - а я, признаться, никак не мог привыкнуть к муравьям с червяками, сваренным в кокосовом молоке, когда вернулся из Европы.
Девушка громко кашлянула:
- Что вы говорите, муравьи?.. червяки? Всегда мечтала их попробовать… Мне нужно выйти на секунду, - она выбежала из хижины и схватила какую-то емкость с водой, набрала полный рот и выплюнула с ожесточенным приступом тошноты.
- Фу, гадость!
- Это не вода, а…
- Не продолжайте! – крикнула она Наиру, который смеялся стоя в проеме, завешенном огромными листами пальмы, - я не смогу заснуть!
Потом они смеясь направились обратно в хижину.
- Вы говорите, вы жили в Европе?
- Да, это так, но я не хочу говорить об этом, это слишком грустная история… Как вас зовут?
- Хм… Действительно, мы с вами уже успели и поужинать, и повеселиться, а имен друг друга не знаем. Я Энн, а вы?
- Наир, - он протянул свою огромную руку ей, и она свободно положила свою ладошку на его, освежив тихий свет негромким смехом:
- Ну, вот и познакомились!
- Теперь позвольте мне, Энн, поинтересоваться, что вы, такая хрупкая девушка, делаете здесь совсем одна? – Наир хитро прищурил правый глаз, как он делал всегда, когда ему было не до шуток: он чувствовал нутром: тут что-то не так.
Энн откинулась и утонула во тьме угла, пытаясь спрятать глаза, покрывшиеся мокрой пеленой: казалось, она только теперь осознала все, что совершила. Она сипло произнесла:
- Я убила человека.
- Хм… Хороший повод пошляться немного по пустыне!
- Этот человек… в общем, я не знаю, кто он, но точно знаю: он не ангел.
- Я скажу вам больше: никто из нас не ангел… Это не повод убивать.
- Да нет же! Я имею ввиду, что он… какой-то бандит, у него много людей, которые, возможно, захотят отомстить за хозяина…
- Почему – хозяина?
- Не знаю… они так его называют.
- Странно, обычно таких, как он называют босс или шеф… или еще как-нибудь.
- Кажется, его называют так, потому что он хозяин ювелирного магазина... он ювелир.
Наир вдруг кашлянул:
- Это такой старичок в парике? - с наивностью в глазах, произнес он.
- Нет, это такой высокий блондин... то есть, он седой, хотя и молод еще...
- Он здесь?
- Нет, в Сомали, неподалеку от Могадишо... там у него особняк.
- И ты его убила? - немного тише произнес Наир, приблизившись к Энн почти вплотную.
- Да, и теперь я ужасно боюсь... Я не хотела, все как-то само собой случилось... Но самое страшное это то, что моя подруга и ее брат до сих пор находятся в этом доме, и я ужасно беспокоюсь за них.
- Это далеко отсюда?
- Я шла пешком почти целый день, потом какие-то путешественники, мои земляки подвезли меня... но я не знаю сколько времени мы ехали, я словно спала весь путь, до твоей деревни я шла еще часа три... впрочем, мне неважно было, куда я попаду, я бежала от себя... от мыслей, - тихо говорила Энн, но Наир уже будто не слышал ее.
- Так близко? Он так близко... и уже мертв. Зачем ты его убила? Он так жаждал жизни, но ты была права... он выбрал неверный путь, я так хотел ему помочь... однажды чуть не убил его отца. Какая же он сволочь! - казалось, те слова, что вылетали из его уст, были сотканы из горячего свинца и бесконечно трудно было сдержаться и не выплюнуть их, - ты можешь показать мне путь? - вдруг обратился к Энн черный, словно измотанный тысячью пытками человек, которого та уже не могла узнать: он как будто постарел вмиг.
- ...да. Ты знал его?
- Знал. Сидней когда-то был моим товарищем, самым близким, я помогал ему найти отца...
- Отца?
- Альдагар его отец, - Энн не знала кто этот Альдагар, но что-то подсказывало ей, что это тот безобидный на первый взгляд, смешной старик, еще она чувствовала: он плохой человек, это читалось по интонации Наира, - я сам был не рад тому, что нашел в конце концов его. Я работал на него некоторое время, и видел, как Сидней меняется - это страшно... я никогда не думал, что смогу так ненавидеть и любить одновременно. Он часто говорил: "Я сын чудовища, чего ты от меня ждешь?", но я все же верил, он сможет уйти от него... он не смог.
- Он его любил?
- Отца? Возможно, но... он так хотел увидеть мать. Если он все так же был с отцом, он ее не нашел...
Энн осторожно положила руку на горячую голову Наира, пытаясь успокоить, она припала губами ко лбу, который был сух, словно поток неудержимых мыслей стер с кожи влагу, что хоть чуточку способна их задержать. Наир не ждал этого, но подчинился, оставив на губах ворох несказанных слов. Он будто и не хотел больше терзать ни себя, ни Энн, он на время забыл о пустоте, разрывающей нутро оглушительным криком.
Через мгновение он все же сказал:
- Однажды я поклялся, что убью его. Моего отца мне не вернуть - он убит, и я не мог видеть, как друг мой теряет родную кровь, так и не почуяв своих корней, так и не узнав... Он не смог сказать ему, что является сыном, потому что не хотел такого отца.
- Но это не повод убивать, - все еще усмиряя его, проронила Энн, словно она знала, о чем говорит.
- Знаю, только от этого мне не легче.
- Ты что-то скрываешь...
- ...двадцать четыре года назад Альдагар еще не был таким влиятельным, как сейчас... он начинал свой путь с одного городского базара, - Наир улыбнулся и взял руку Энн, будто хотел открыть ей страшную тайну, - он знает кто я... но все равно не может убить, потому что у меня нет детей, нет того, чем можно меня задушить, как отца в тот раз... Давай спать, - шепнул напоследок Наир, с видом человека, которому наконец дали высказаться, и попытался не обратить внимание на любопытство, светившееся в глазах Энн.
Наир лег на пол, покрытый листьями, Энн также упала на лежанку: оба закрыли глаза и смешались со сном, давно поджидавшим их в потайной конуре, где-то возле головы. Они жадно вцепились в него и не отпускали более ни разу до самого розового утра.

27 глава
Смерть Сиднея наделала много шума: десяток полоумных людей носились с дикими криками по дому и всей округе в поиске кровожадного убийцы. Впрочем, сомнений не было: это совершил всем известный человек, которого, почему-то, стало жаль Генри. Он закрылся в комнате, пустой и прохладной, и томился в ожидании; он без всяких сожалений рвал сейчас все связи с ожесточенным миром, но оставлял тоненькую нить, по ней впоследствии он надеялся вновь забраться на ту вершину, с которой только что свалился с оглушительным выстрелом за спиной. Генри жался к стенке, впитывая ее холодный жар опухшими щеками: непонятное чувство защемило опрятное сердце. Он понимал, что этой проклятой пилочкой Энн целилась в него, и, кто знает, может быть, если бы он был в тот миг рядом, он не сделал бы и шагу навстречу собственной любви, он похоронил бы ее сразу же без колебаний, и не потому что было все равно, было вовсе не жаль, нет, просто смысл этой жизни давно потерян из-за страха перед небом, из-за слабости перед братом.
Генри ненавидел этот жестокий мир, ему было еще больнее, когда он в тумане вдруг осознавал, что он есть неотъемлемая часть этого мира, совершенно безропотно отнимающего всякие молитвы сомневающегося человека, для кого он стал колючей ловушкой, раскаленной клеткой. Сейчас бы встретить дьявола во плоти и отдать ему душу бесплатно и навсегда, Генри более не нуждался в ней, он ею тяготился и не понимал ее терзаний… Пресмыкаться перед кем-то – занятие не для него, это никогда не доставляло ему удовольствия, но и не пронзало сердце сущей болью, а притупляло мысли и чувства, оставляя во всем теле неприятный осадок. Генри с ужасом понял, что неожиданно и незаметно перевоплощается и становится не человеком, а чем-то бесстрастным и безвкусным, бесцветным, бесполым, в общем, чем-то без. Генри уже не мог разобраться где небо, где земля, ему нужен был тот необдуманный шаг, которому можно предаться без остатка, он, видимо, уже привык не думать…
Дом был полон, его раздирали на части крики, кто-то заперся в пустой комнате и отдавался этой пустоте, не подозревая о печальном исходе собственного одиночества. Вдруг кто-то другой нагло нарушил эту совершенную пустоту, вбежав без стука и завопив:
- А, это вы тут прячетесь! – Генри лениво поднял глаза на разгоряченного человека, запыхавшегося, остановившегося в проеме двери. Он ничего не сказал, просто не нашел подходящих слов. Человека озадачил столь безынтересный взгляд:
- А вы вообще в курсе?
- В курсе чего?
- Так вашего же брата убили, - еле сдерживая нахлынувшую улыбку, немного картаво проговорил человек: ему доставляло непомерное удовольствие то, что именно он первым говорит Генри эту новость, и неважно, что она несет: боль или радость, главное – это новость.
- …да, я знаю, - отворачиваясь, пробормотал Генри.
- И… что тогда вы тут сидите… один?
- А что ты мне прикажешь делать? – без всяких чувств сказал Генри, будто говорил сам с собой глядя в темноту, раскинувшую свои мохнатые крылья за окном: они звали его, но Генри боялся быть растерзанным.
- Ну, не приказываю… а мне просто странно, почему вы не ищите убийцу, ведь хозяин был ваш брат?
Генри резко встал и пошел прямо и твердо к двери. Остановившись на секунду рядом с человеком, он тихо и спокойно произнес, будто говорил с продавцом в магазине, заказывая то или иное:
- А кого искать? – он вышел быстро, чтобы не расслышать ответ совершенно незнакомого человека, который был ему глубоко безразличен. Он сам хорошо знал ответ на свой вопрос, и кого ему было искать, если убийца прячется внутри него, умирая от внутренней тоски и скуки, что правила сердцем, подчиняя его негласному закону повиновения.
Генри не знал куда идти, чтобы не видеть этих глаз, рыскающих по дому, в них не было ничего: ни злобы, ни любви, ничего. Они были пусты, и Генри с ужасом подумал, что могла видеть Энн в его глазах, если они так же были пусты, что могла она понять, опускаясь в них и холодея. Он зашел в опустевший кабинет, шатаясь от каждого дуновения, словно былинка на ветру. Ему было плохо, он был очень плох. Генри без всяких мыслей уселся в удобное кресло брата и закрыл глаза, опрокинувшись в глубь его, содрав с лица маску, которую он берег для окружающих: он расслабил все мышцы лица, кожа обвисла и неувядающая улыбка расплавилась. Адская усталость выразилась на вмиг постаревшем лице, его руки безвольно опустились, и ему уже казалось, что звуки затихли, и дом посетила тишина, которую он так жаждал посетить. Через несколько минут ему наскучило так сидеть: веки словно свинец давили на глаза. Он осторожно открыл сначала один глаз, затем другой, и так постепенно вернулся в реальность со всем, чего он так не хотел бы видеть и слышать: его окружали темные стены, за которыми жужжали звуки, от которых слезы сами по себе катились по лицу.
Генри, чтобы хоть как-то отвлечься и совсем уж не растаять посреди этой комнаты, такой же как и все, принялся разглядывать бумаги, нагло и спокойно лежащие на столе в полном беспорядке. Человек, не знающий Сиднея хотя бы чуть-чуть, подумал бы, что здесь производился обыск или ветер, нечаянно заглянувший сюда, разбросал целые листы и маленькие клочки по огромному столу. Один лист был усыпан множеством закорючек, ничего не значащих: видимо, Сидней скучал. Другой был письмом, адресованным какому-то сэру Стивенсу: Сидней так и не успел отослать его, хотя дата, красующаяся в конце длинного текста была поставлена давно, но не очень уверенной рукой. На маленьком клочке, оборванном по краям весело улыбалась маленькая рожица, под которой было красиво выведено: Генри – маленький засранец. Генри безмятежно улыбнулся и схватил другой клочок, что лежал рядом и, высунув язык, принялся что-то рисовать. Через мгновение клочок перестал быть чистым, его белое пространство заселила рожа, чуть-чуть напоминающая настоящего человека, рядом обозначилась немаловажная надпись: Сидней – ребенок, с сединой на голове! Генри совершенно забылся и возрадовался этому, ему необходимо было пустое время, не обремененное мыслями, разгрызающими нутро слишком острыми зубами. Два смешных клочка развеяли его, очистили разум, Генри решил сохранить их и хотел было положить их в карман, но вдруг заметил что-то непонятное, какие-то стоки на другой стороне: на одном, что подлиннее, было написано: мне совершенно все равно, что ты подумаешь, я просто… ты ведь знаешь, я не хотел возвращаться домой, я не мог видеть…, на другом, что немного уже, были такие слова: Генри, мне вовсе не… сегодня все будет… мне жаль, что… Ни минуты больше не сомневаясь в том, что это разорванное послание предназначено ему, Генри принялся рыться в бумагах разыскивая нужные клочки. Это занятие оказалось не из легких, это было слишком долго и кропотливо, но Генри ни разу не захотел бросить его: очень уж послание было необходимо разгоряченному Генри, он бессознательно верил, что оно хранит в себе что-то неопределенное, спрятанное под колючим почерком брата.
Не прошло и часа, как перед Генри на очищенном кусочке стола лежало раскроенное чьей-то разгневанной рукой письмо, которое сообщало вот что:
Генри, мой брат, мой друг, я хочу поведать тебе то, чего ты, я уверен, не знаешь и знать не можешь. Я хранил эту тайну, как завещал мне отец и я не мог ее распространять, пока отец был жив. Когда я узнал от тебя о его кончине, не мог долго решиться рассказать, поэтому просто пишу. Мне совершенно все равно, что ты подумаешь, я просто не в состоянии видеть твои глаза. Ты ведь знаешь, я не хотел возвращаться домой, я не мог видеть глаз отца и матери именно поэтому. Я тебе вовсе не брат, но не подумай, что из-за этого пустяка не подпускал тебя близко к своей жизни, я просто не желал подвергать тебя опасности. Ты, конечно, спросил бы: почему тогда сейчас хочешь моего непосредственного участия в какой-то передряге? Я ответил бы, что просто ты повзрослел и я, увидев это, понял, что ты нуждаешься в повышении в жизни, ты это заслужил тем, что не лез в мои карманы и не клянчил денег, а сам сумел устроиться. Итак, я тебе не брат, и наши родители не являются мне родными. Я узнал это от них и просто не мог выдержать той боли, которая словно лава вдруг проснувшегося вулкана нахлынула на меня. Я сбежал. По рассказам родителей я нашел родного отца – я не раскрывался, просто приближался к нему как мог, вскоре став его правой рукой, и этого оказалось достаточно, чтобы завладеть его отнюдь не маленьким имуществом, он предстал передо мной глупцом. Я надеялся разыскать мать, но он ничего не хотел сообщать, как я не пытался хоть что-то выудить, как я не расспрашивал. Он постоянно держит в сейфе какую-то книгу и бриллианты, ключ от него всегда носит с собой, и я не в силах взглянуть, что это за книга, может, там я смогу найти свои корни. Но один парень оказался смышленее меня – он выкрал без особого труда все содержимое этого сейфа. Теперь мы словно два дурака пытаемся перехитрить друг друга, и мне кажется, он знает, что я его сын. Мы играем в игру: кто первый найдет книгу.
На этом письмо обрывалось, возможно, существовал другой листок, но, зная характер Сиднея, можно было догадаться, что он никогда не сумел бы превозмочь себя и отправить это послание. Генри все же порылся еще в куче бумаг, которые словно вихрь разлетались в разные стороны от малейшего прикосновения, приводя тем самым Генри в бешенство. Нет, ничего такого не было, и это обстоятельство даже пришлось ему по душе, он не хотел знать еще что-то, ему было достаточно новостей на сегодня. Видимо, Сидней просто размышлял и писал мысли на бумаге, заранее зная, что ни за что и никогда не позволит хоть кому-то прочесть эти вовсе не постыдные строки. Стоило лишь узнать его поближе. Но Генри понимал: Сидней хотел помощи, возможно, он даже предчувствовал смерть. Вот почему он так настойчиво просил Генри вмешаться в его дела, вот что тревожило отца перед смертью: он просто боялся, что Сидней не найдет в родном отце того, кого хотел бы видеть и чувствовал непосильную ношу, давящую на спину. Нет, он точно раскаивался в том, что сумел отречься от сына, произнеся нелегкие слова: "Ты мне не сын..."
Более чем двадцать лет назад Даниель Эттой, выходец из Франции решил покинуть своего давнего товарища Клода Альдагара и спрятаться вместе со своей любимой в Турции, где бы тот их никогда не нашел. Все было решено, вещи собраны и куплены билеты. В тот день зло светило солнце, и оранжевые блики озадачено кривлялись на поверхности гладкой, немного мутной воды... Люди толпились на набережной, ожидая прощального гудка небольшого корабельного судна. Аманда Эттой крепко прижималась к плечу своего Даниеля, за которого тайно вышла замуж два дня назад, боясь вновь потерять его из-за настойчивой, но едва ли искренней привязанности бывшего возлюбленного, кому однажды по большой глупости пообещала собственное сердце. Это был Клод, чье имя так безнадежно она пыталась выкинуть из головы; он, казалось, уже стал ее страшным сном. Его жена уже родила ему сына, но тот не видел ни ее, ни его, все время отдаваясь глупым прихотям, изгаляясь над ставшим вмиг ненавистным другом, отравляя жизнь всем вокруг. Но сегодня все должно было кончиться, и неповторимая история любви непременно началась бы, если бы начало ее не окропили капли невинной крови...
Оставалось всего несколько минут до отплытия, уже все пассажиры расселись по местам и новобрачные не могли поверить собственному счастью. Внезапно на палубу взбежала женщина с ребенком на руках - это была жена Альдагара, несчастная женщина, никто даже не знал ее имени, ведь Клод прятал ее ото всех, боясь, что люди заметят синяки на ее лице. Но Аманда дружила с ней и доверяла все секреты: сейчас она готова была броситься в воду, лишь бы избежать встречи с уже почти покинувшем ее сознание страхом. Женщина подбежала и лишь успела бросить им на руки сына, от которого не могла отвести взора, и Аманда с ужасом в глазах обнаружила на ее платье огромное пятно крови:
- Анна, ты ранена? - еле вымолвила она.
- Клод ранил меня, он совсем взбесился, когда узнал от меня, что вы уезжаете... прости меня, я не хотела, но он... он сказал, что может убить Сиднея... - задыхаясь говорила Анна, и слезы текли по ее опухшим щекам, - я еле вырвалась, но вам ничего не угрожает, я не скажу ему, куда именно вы поехали... теперь я спокойна, сын в хороших руках, ему ничего не угрожает...
- О чем ты? - шепнула Аманда, и ей показалось, что вся ее кровь вмиг остановилась и вдруг потекла в обратном направлении, распирая синие вены.
- Я хочу, чтобы ты воспитала моего сына.
- Нет, ты что?! Я не смогу отнять его у тебя, зачем ты себя мучаешь, просто уйди от него, слышишь, ты будешь свободна, поехали с нами... - уговаривала Аманда, схватив Анну за руку. Но та через мгновение выдернула ее с силой и, присев на колени, припала губами к розовощекому малышу, спокойно лежавшему в объятиях Даниеля.
- Зачем говоришь, ведь знаешь: я не могу, - спустя минуту говорила Анна, не помня себя, - вся моя семья на моих плечах, что с ними будет, если я уеду... Альдагар их убьет, их всех... - едва удерживая себя от крика, плакала Анна.
- Что за чудовище... - чуть слышно шепнул Даниель.
- Я долго об этом думала, всегда отговаривала себя, но сегодня я просто не смогла удержаться... я уже не знаю, где правда, где вымысел. Я ничего не знаю...
- Что ты будешь теперь делать, как будешь жить без сына?
- Богу буду за него молиться и верить, что эта скотина сдохнет... Тогда я вернусь за Сиднеем, и вы мне его отдадите. А, может, и сама осмелюсь, - сказала Анна и ушла, поминутно оглядываясь и всматриваясь в маленькое, хрупкое существо, все удаляющееся от опухших мокрых материнских глаз.
Генри не мог всего этого знать, но какая-то сила жила в нем с самого рождения: эта сила была впитана кровью с молоком матери, в этой силе шевелились давно умершие чувства людей, потерявших навсегда безграничное счастье, только что обретенное.
Звуки в доме вдруг притупились, и слышались странно глухим отзвуком шаги над головой. Солнечные лучи забрезжили на горизонте, и только сейчас захотелось спать, невыносимо. Генри встал из-за стола и скомкал бумагу, не зная, куда же ее деть, он засунул комок в карман брюк и вышел, не оглядываясь. Выйдя из кабинета брата, будто это была тюрьма, он ровной походкой направился в комнату, где без него всю ночь скучала кровать. Упав лицом в мягкую подушку, Генри хлебнул пыльного воздуха и заснул сном мертвеца.

28 глава
Жак выдохнул:
- Оставьте ее, я ничего не скажу, если это будет продолжаться!..
- Ты будешь говорить? – Жак кивнул головой, - он будет говорить, отпустите девку! – Тиона подбежала к ногам брата и, схватив его жилистую руку, на одном дыхании произнесла: - Если не можешь, не говори, я вытерплю… - она вытерла со лба кровь, что тоненькой струйкой текла по раскрасневшейся коже. Тиона сказала это с такой детской преданностью в глазах, что Жак невольно покраснел и изобразил дикий гнев, все его лицо говорило, что дальнейшие пытки будут куда страшнее, что удары по лицу хоть и причиняют боль, но не идут ни в какое сравнение с тем, что может ее ожидать в недалеком будущем, так что лучше всего прекратить эти бессмысленные терзания: все равно, рано или поздно придется сдаться.
- Я все скажу, все, что знаю… Поверьте, просто поверьте мне! Я действительно потерял эти чертовы бриллианты, мне они ни к чему, поверьте, я не стал бы… не стал бы, - голос его становился все глуше и тише, казалось, кто-то невидимый сдавливает его горло, причиняя невыносимые муки, жаля и терзая в колючих руках. Он так и не смог договорить, соленые капли чистых слез оставили на щеках свой след, опустошив давно переполненную душу. Сегодня мир перевернулся и разбился на тысячи маленьких крупинок, которые врезались в обреченные черты красного от полуденного солнца лица острыми краями. Проклятый грязный шар! Это люди сделали тебя таким сухим, а ты людей, но что мы будем делать без тебя, где похороним и боль, и радость, и счастье, и горе?
Остаток дня шептал свои безжалостные молитвы, тонув в кровавом небе, и птицы совсем перестали озарять бездушное и остервенелое пространство этих мест, с тех пор, как люди начали стрелять в их крохотных птенцов. Через мгновение Жак продолжил, задыхаясь от собственных речей, забывая окончательно кто он есть среди этих бездушных глаз, пустых и безразличных к его чувствам:
- Я и сам хочу отыскать их, вы не представляете, как я хочу их найти… мне надоело доказывать всем подряд, что я говорю правду!
- Нам от этого не легче, - старик стал хмур после смерти Сиднея, но только на виду, когда же он оставался наедине с собственной тенью, он не мог сдержать себя и улыбался, иногда даже смеялся, просто оттого, что жить стало проще, и вообще-то, поиски злосчастных драгоценностей не были теперь такими уж экстренными.
- Что же делать? – без особой заинтересованности спросил Жак, опустив глаза, чтобы те чуть отдохнули.
- Я думаю, ты должен нам помочь.
- Должен?.. Ладно, пусть так, я согласен сделать все, лишь бы вы от меня отстали! – еле шевеля губами, бормотал сломленный Жак, а внутри яростно разрывал сердце жалящий огонь, не на шутку разыгравшийся за несколько секунд: «Господи, что я делаю! Я предаю самого себя, я же поклялся когда-то убить этого пузатого изверга, а теперь что?.. Я готов помогать ему? Нет… Нет! Но я должен, должен, ДОЛЖЕН…» Этот выбор оказался слишком сложным для простого смертного человека. Неужели небо так и не отпустит тот нечеловеческий гнев, что накопился за долгие годы в истерзанном сердце помятого человека на волю? Разве этого Жак заслуживает? Не такой уж он и грешник, чтоб так жестоко искривить вмиг остывшие артерии и направить все зло против открывшихся навстречу яркому солнцу глаз, где с прошлым борется запоздавшее будущее, игнорируя боль, что запахом могильного креста манит чуть живое сердце в лагуну, откуда нет пути…
- Ты сам найдешь бриллианты...
Жак встал на колени. Перед ним ложился на землю огромными пластами дымчатый туман, и солнце тихо поднималось, скользя где-то вдали, шаркая лучами по высохшей почве. Жара давила на тело, но непонятный холод жадно вцепился в его мокрые плечи и свирепо жал, вскрывая кожу и оставляя на ней невидимые следы. Жаль. Снова этот город, которому так и не посчастливилось остаться наедине с морем, голубым и холодным. Снова эта гладь, что неприятно давит на глаза, снова эти люди, которых хотелось бы спрятать, чтоб вновь и вновь наслаждаться тишиной, звенящей в ушах сладким шепотом, шуршанием листвы.
Жак встал на колени. Он знал: за ним больше не следят, теперь он свободен, и ветер может ревниво подталкивать его в спину, не боясь, что кто-то посторонний пронзит воздух оглушительным выстрелом. И это будет конец. Человек, совсем заблудившийся, истасканный и заброшенный в чужие края искал предлога, который смог бы оставить его тут, в жизни. Солнце ядовито печалилось, срываясь на отчаянный крик в сотнях милях от Земли.
- Я твой… - шепнул Жак себе под нос и, не смея встать с колен, упал на раскаленную сухую почву, пытаясь слиться с ней в единое никому не известное вещество. Как часто снилась ему эта немного странная картина, которую невозможно просто нарисовать, ее необходимо прожить, словно ты часть этого огромного тела, впрочем, ты она и есть. Жак понял это, и ему вдруг перехотелось жить так, как он жил раньше, вся эта суматоха, весь этот гомон и несносный шум в ушах сделался бессмысленным, если исход всегда один, и его нельзя переделать, чтоб жить иначе, не как все, по-другому, словно ты иной. Какая все это ерунда! Как это пошло! Сегодня мир наполнен всякой чепухой, что словно назойливая муха так и вьется вокруг глаз, уставших от однообразия, дневного солнца, тонущего каждый вечер в соленом океане, чтоб затем вновь вырасти над всем, живым и мертвым. Жак долго лежал на спине, всматриваясь в далекое небо, и ему казалось, что он уже может видеть космос, и его звезды смеются в тихой дали безучастно и холодно. Странно, но он уже не чувствовал, как песок въедается в его тело, парализуя немыслимой температурой. Он вдруг подумал, как хорошо было бы умереть сейчас и не страдать от чего-то неопределенного, что нельзя раз и навсегда избежать, от чего невозможно излечиться, так как неизвестно что это за болезнь и есть ли вообще от нее лекарство. Ему почудилось, что все можно разгладить словно громадным утюгом долгожданной смертью, ни с того ни с сего свалив ее на обреченную голову. Тогда все проблемы решаться сами собой: Тиона будет освобождена, Эрике не придется делать выбор между отцом и любимым человеком, Оскар и Энди вовсе избавятся от обузы… Все ясно, причина видна невооруженным глазом – это Жак, стоит его устранить и все будет как раньше, все сложиться вновь и никому не будет плохо.
Жак приподнялся и вдруг понял, что лежит на дороге, мимо него со свистом пролетают машины, а водители яростно высказывают почти одинаковое мнение о его странном "отдыхе". «Что ж, все как-то само собой получается…» - подумал Жак и, встав на ноги, пошел навстречу огромному грузовику, который замаячил вдали, искрясь на солнце: «Чтоб наверняка». Он невольно закрыл глаза, руки сложил на груди, и шаг за шагом удаляясь мыслями от грешной земли он неслышно искал смысл, искал предлог, но не мог найти. Мир сжался вокруг него и стал тянуть обратно, на обочину, но ничего уже не было таким привлекательным, все теперь казалось ушедшим, словно с этого момента он уже был мертв, и все, чем дорожил, чем жил Жак, сейчас ему не принадлежит: он вышел из тела и шагал обнаженной душой по пыльной дороге в надежде сломать непрочную жизнь, которая исчерпала силу и тянется теперь лишь по инерции: любовь недоступна, дружба… зачем она нужна, если ты плохой друг. Единственной целью существования Жак считал лишь месть за потерянное детство тысячи малышей, которые так и остались детьми с щетиной на щеках, с ранней сединой на затылке и морщинами во весь лоб, но и этого небо не дало ему. Чего бы не попросил Жак, все показывалось на горизонте, и он шел навстречу, пытаясь дотянуться рукой, ощутить всем сердцем и упасть в конце концов с головой, но увы все отдалялось от него с еще большей скоростью. Теперь и Жак решил отдалиться, силясь перехитрить мир, но он обманывал самого себя, тревожась понапрасну за то, чего, возможно, нет.
- Дай мне жизнь! – глухо прозвучал чей-то голос, наполня плавившийся воздух беззвучным запахом гари, лишь через мгновение Жак осознал, что это его голос, но он ли это говорит, он ли так жалобно требует жизни, может, сама жизнь твердит это его губами? Небо залилось дождем, которого так долго ждали жители горячей столицы, и Жак впился глазами в приближающийся грузовик, давясь от слез, льющихся соленой рекой, - дай… Не дразни, а только дай! Дай потрогать ее, дай почувствовать!- он свалился на обочину и зарыдал, неведомая сила толкнула его и кто-то в ухо грозно шепнул:
- Трус! – Жак открыл глаза: перед ним весь мокрый сидел Ри и крепко держал его за воротник.
- Ты откуда? – очнувшись, прозрел Жак и толкнул давнего друга в знакомое плечо. Невероятно, неужели эта запачканная рожа еще умеет улыбаться, или, может, это вовсе не улыбка, но тогда что? Просто растянутые губы на белой челюсти? Нет, Жак поистине улыбался, и улыбался он не Ричарду, которого так давно не видел, а той причине, что горела в уже немного позабытых глазах: вот причина, смысл, предлог… Как хочешь назови! Это жизнь. Хм… естественно, чтобы остаться в жизни нужно только одно, сама жизнь, а все остальное лишь ее составляющие, и разве есть хоть какое-то оправдание тому, что ты поддался собственной слабости и решил выйти из игры, которую сам же и затеял, надеясь на призрачные и едва ли вразумительные рассуждения, будто оставив грешный мир, ты сможешь сделать его чище, избавив от лишнего груза. Но Земля не станет легче без твоих жалких килограммов, найдется еще кто-то.
- Ты что?! – не слыша себя и ничего вокруг орал обезумевший Ри, с небывалой силой вцепившись в Жака, будто тот хотел вырваться и убежать, - Ты заболел? Тебя бы этот грузовик размазал как масло по хлебу, вкатал бы тебя в землю и даже не остановился! Чего ты улыбаешься? Тебе смешно? А мне вот что-то не очень! Да я тебя сейчас сам убью, если все еще хочешь! Хочешь? Ты у меня посмотришь, что это такое! Что значит от смерти убегать! – он внезапно отвернулся и ослабил руки, не опуская их: ему не то что странно было, ему диким казался этот совершенно безумный поступок. Он и придумать не мог, что могло бы заставить человека так легко распрощаться со всем, что дышит в груди, оттолкнув от себя жизнь, и прилипнуть к затравленной смерти, которая все равно придет. Сам он жадно глотал соленую воду океана, лишь бы жить, барахтался в бездне, цепляясь за горячий воздух, зная о том, что кто-то живой ждет его и надеется на помощь, и пусть даже этот кто-то и виновен в нечаянной пытке. Жизнь превыше всего. Ри все отдал бы, начав сначала путь, строя судьбу на зыбучем песке, если жизни что-то угрожает, и неважно, чья это жизнь, поэтому он не терпел такого отношения к жизни, такой хрупкой и зависящей от многих ничтожных вещей.
- Ри, ты повзрослел… - Жак прижал его руки к собственной шее, словно хотел, чтобы кто-то удержал его здесь, а дождь сплошным мутным полотном окутывал их, сидящих в грязи почти по пояс. Дождь помогал им - не видно было слез.
- Знаю, ты тоже, - чуть просветлев, обернулся Ри и несознательно притянул шершавую щеку Жака к своей, обхватив широкие плечи и сильно сжав их.
Машины изредка свистели, оставляя на дороге секундные следы, которые тут же смывались чуть присмиревшим дождем. Жак и Ри медленно шагали по обочине: они шли бы быстрее, если б знали куда. Вода все перемешала на пути, она смыла все мысли в один сосуд, и теперь приходилось долго и безнадежно вытаскивать их по одной, сушить на веревке и потом уж складывать заново, словно развеянный ветром пасьянс. Ри, с неимоверным усилием пытаясь перекричать нахлынувший грохот шелестящих капель, рассказывал историю знакомства с Энди и дальнейшего побега уже в одиночку Жаку, который до самого конца рассказа не мог прийти в себя от мысли, что Энди сейчас в плену, а он свободно шагает по размокшей почве босиком, повесив грязные расквасившиеся ботинки на плечо.
- … Теперь я не знаю, что делать. Возвращаться туда – глупо, я снова попадусь, и что тогда измениться? Мне нужна помощь… Но где ее взять сейчас?
- А я? – заранее зная ответ, спросил Жак зачем-то.
- Нам не справиться вдвоем. Что делать, что… делать… Как нам поступить? – размышляя, напевал Ри, как делал всегда, чтоб успокоить расшатавшиеся непослушные нервы.
- Может, в полицию обратимся?
- Ты что? – усмехнулся Ри, - я очень удивлюсь, если этот рыжий богач не купил их… этот рыжий богач-извращенец… Хотя… полиция – это можно. Я знаю, что делать. Пошли, - Ри дернул Жака за рукав и зашагал громадными шагами, чуть ли не бегом. Жак тоже побежал и через мгновение обогнал младшего друга, тот в свою очередь так же пришпорил невидимого коня. Они неслись, казалось, не уставая, по крайней мере, ни разу не остановившись.
- А можно узнать, куда мы бежим? – задыхаясь, кричал Жак в спину Ри.
- В полицейский участок!
- Куда?
- Сюда, - остановился Ри, загнувшись каралькой, - давай-ка спрячемся… - он дернул Жака за локоть и показал большим пальцем на угол небольшого здания, покрашенного в ядовитый желтый цвет.
Устроившись поудобней, чтоб хорошо было видно обоим, они расположились в своей ничем не прикрытой, совершенно открытой всем ветрам засаде и стали наблюдать. Ри ничего не объяснял и не вводил Жака в курс дела, но тот хорошо понимал этот коварный план, ведь именно он несколько месяцев назад учил этого мальчишку всему, что знал сам, делясь своим бесценным опытом беспризорника. Жак никогда не скрывал от новых знакомых, что промышляет мелкими кражами, и чувствовал огромное уважение со стороны таких вот парней, как Ри, но все же не советовал им заниматься тем же и никогда не звал в напарники, потому что слишком хорошо знал риск, к тому же считал этот нелегкий промысел грехом. Но Ри как-то сам по себе прилип к нему и уже через несколько дней Жак не мог представить хоть один поход за наживой без этого смышленого, ловкого и бескорыстного паренька, которого полюбил всем сердцем непонятно за что. Впрочем, Ричард был избалован любовью, ему странно было видеть глаза, незнакомые, но в одночасье наполняющиеся теплотой, светящейся откуда-то изнутри, и он любил каждого так же, отдавая все ради того непоколебимого чувства, к которому привык, словно это был самый сильный наркотик, какой только мог предложить ему мир. Он не знал, что заставляет людей вот так, без всякого повода буквально влипать в синие глаза, которые не были никакими красивыми, ни большими, ни маленькими, а скорей холодными и надменными, взгляд которых удавалось поймать не сразу. Он понятия не имел, что же такое в них сидит, что же такое завораживающее шевелит кривляющийся язык, что такое необыкновенное светится в зубастой улыбке. Он не знал, так как не мог вылезти из собственного тела и взглянуть на себя со стороны: если б он только мог! Все непонимание улетело бы далеко-далеко на орбиту, он и сам влюбился бы в самого себя, вот так, просто бросив небрежный взгляд! И все это жизнь, горящая в глазах, в улыбке, в морщившемся лбу, в кончиках пальцев, в походке, во всем теле… Та жизнь не просто велика, она огромна, ею хочется запросто упиться, отдавшись навсегда проклятой любви, лишь бы вдохнуть неизбежность собственного провала в лукавом громыхании пьяного чувства. Как же оно привлекательно, как сладко! Но как часто это чувство может до краев влиться в небрежное сознание и в конце концов убить, если кто-то со стороны не поможет исчерпать неиссякаемый источник, просто прильнув губами.
- Слушай, мы уже довольно долго сидим, никто не выходит… - шепотом сказал Ри, потирая закостеневшую шею, уставшую не менять положения.
- Посидим еще, - так же тихо шепнул Жак, не отводя глаз от входной двери, что постоянно хлопала напротив их скромного убежища, угла этого искривившегося как раз кстати желтого здания.
- Может, зайдем туда, попытаемся…
- Ага, - скептически перебил Жак, чуть повысив голос, - хочешь, чтоб мы провалились? Сиди давай, кто-нибудь обязательно выйдет, не живут же они там, в конце концов.
Ри всего себя истерзал, ему некогда было рассиживаться здесь, когда Энди в опасности, и никто не мог доказать ему, что в этом нет его вины. Ее и не было, но Ричард верил в то, что лишь он один однажды взял на себя ответственность за весь этот побег, ему казалось, он был самым непосредственным руководителем этой сложной операции, и в ее провале он находил всего одного виноватого – себя, потому что не предугадал такого исхода. Жак в эту минуту душил внутри себя такие же чувства – он, только он повинен в этом кошмаре, который сейчас приходилось расхлебывать, обжигая горло ядовитым вином. Энди, Оскар, теперь еще и Тиона попали в сети безумства, куда посмел сунуть свой горбатый нос Жак, он за все в ответе. Но ведь он не хотел всего этого, он просто мстил за потерянное детство, украденное из-под того самого носа: что же он мог поделать, если все к чему бы он ни прикоснулся, сбегало от него, не ожидая тот миг, когда Жак все-таки сумеет дотянуться до незыблемой цели, все быстрее теряющей прочные берега.
Ждать долго не пришлось, как и предсказывал Жак. На мокрую улицу вышел полицейский, с горяча уж очень сильно хлопнув дверью, которая чуть не развалилась на тысячи меленьких дверей. Видно, что-то не ладилось на работе. Он быстрым шагом направился, какая жалость, совсем в другую сторону, все отдаляясь от неудачливых охотников, тут же покинувших свой пост. Когда здание местной полиции осталось позади, Жак опередил шагающего в развалку полицейского и со всей силы толкнул его в бок: тот упал на обочину дороги и, не успев выронить и слова, был оглушен ударом сзади:
- Прости, брат, - искренне сопереживая ни в чем неповинному человеку, проговорил Ри, стягивая в то же время с обмякшего тела полицейскую форму, а Жак, не медля ни секунды, тут же натягивал ее на себя. Через несколько минут они уже шагали осторожно, чтоб не привлекать внимания: Жак для вида держал за руки, предварительно связанные за спиной, Ри, которого, будто бы вел в участок, что находился непонятно где, но только не за спиной. Им могла помочь сейчас только удача: форма оказалась немного мала, и Жак выглядел весьма нелепо( рукава он закатал, а вот со штанинами дело обстояло худо, в конце концов их он тоже закатал по колено, ссылаясь на невыносимую жару, в то время как лил уже ослабевший, но все же дождь), а вниз по дороге на обочине лежал раздетый человек без сознания.

29 глава
Дом из белого камня, прекрасный особняк Клода Альдагара уже несколько лет украшает дикую пустыню своим черствым и всегда неизменным фасадом, втягивающим в липкую внутренность любой взгляд, гуляющий в округе. Только чуждость и свирепое любование странным гордецом может родиться в глубокой душе странствующего туземца, дети которого голодают, а сам он всю жизнь не живет, а выживает, пытаясь снискать хоть какое-то понимание со стороны небес, со стороны таких вот богачей, что нанимают его на работу, как рабочее животное, не имеющее чувств, владеющего только лишь инстинктами.
Непостижимо трудно хоть раз в жизни представить себя мертвым камнем, без эмоций глядящим во след уходящим и в лица приходящим одинаково, которые неизвестно что найдут в скользкой душе твоей, в ловушке, манящей своей привлекательной прохладой, в чьей тени так сладостно укрыться от жары, свирепствующей в бескрайней пустыне. Как это, наверное, заманчиво томить в неутолимой жажде собственных обезличенных пленников, которые, впрочем, сами выбрали это убежище и прозвали его домом, где так ловко зажгли огонь и хранят теперь очаг.
Обитатели этого без сомнений потерявшего первоначальные добрые функции дома прятались, скрывая от солнца побледневшие лица, понятия не имея, что эта ночь не станет для них спокойствием, заполняющим ровным своим дыханием каждый уголок, каждый закоулок огромного особняка, которое они так надеялись вдохнуть хоть сейчас, когда в дом пришла смерть. За домом уже наблюдали десятки любопытных глаз, лаская в разгневанном сердце упоительную жажду разогнать спустившуюся мглу. Как только солнце скрылось за горизонтом, открылось время для дерзкого взрыва, прогремевшего так безмятежно робко по сравнению с тем, что рвало на части в эту минуту сердца растоптанных пленников, истекающих на пороге жизни.
- Что это? – спросила Тиона старика, сидящего напротив и курящего огромную сигару.
- Взрыв, - невозмутимо ответил тот, не отрываясь от любимого дела, пуская в потолок клубы дыма, караваном уходящие вверх и теряющиеся в воздухе.
- Угу, - так же спокойно произнесла Тиона и не смогла сдержать улыбку. Она с замиранием чувствовала биение возбужденного сердца, будто была погружена в воду. Подумать только, что нужно, чтоб в один миг душа вновь ожила, и счастье наполнило каждый ее уголок! Такая малость… Не было ни единого сомнения в том, что это спасители, кто бы они ни были – раз они взрывают Альдагара, значит, он их враг, а она, получается, друг… Боже мой, мучения кончились и Жак, возможно, будет свободен, он волен будет идти, куда захочет! Будто все вены застыли от этого жаркого огня, что так блаженно бьет в голову, и ему есть что подогревать своим жалящим чувствительные рецепторы каждого миллиметра вспыхнувшей кожи… Ему есть что оживлять своей угрожающей силой, есть еще пустоты в этом обиженном теле, затравленные за короткий промежуток времени, которого хватило бы на тысячу лет, если б люди способны были жить столько… Вдруг бесстрастный гнев обуял вечно уступающую непримиримым обстоятельствам девушку – она свободно уселась на кресло и принялась вглядываться в морщины смешного до уродства старика, в надежде отыскать хоть какое-то объяснение, хоть какое-то оправдание столь ложной жизни.
- Интересно, что скрывается за этими стеклянными глазами? – с пренебрежением прошипела Тиона после недолгого раздумья, не ожидая ответа, а просто бросая в бешеную собаку последний, контрольный камень, после того, как та укусила ее в шею, и вакцина не поможет выжить, но и этой дряни она не позволит жить в то время, как все вокруг погибает от ее яда.
Альдагар поднял глаза и затушил сигару, которую так и не докурил. Он встал, прошелся, сложив костлявые руки за спину, и неожиданно выронил:
- Тебе то что? – Тиона обернулась и тоже встала, почему-то не смея сидеть в момент, когда человек, старше ее, стоит, и даже если это Альдагар. Он бегло оглядел мертвый кабинет, схватил что-то со стола и вышел, оставив Тиону в одиночестве глотать вековую пыль. В коридоре его встретил Наир:
- Здравствуй, - с осторожным наслаждением произнес Кабба, будто эта встреча снилась ему, и он теперь жадно напивается после долгой неутолимой жажды.
- Здравствуй, - без особых чувств в черством, ничего не предвещающем голосе сказал Альдагар, цепляясь сухим взором за потрепанную черную кожу давнего знакомого.
- Что? Что ты тянешь?
- А что я должен делать? – словно смирившись с собственным проигрышем тихо и бесстрастно говорил Клод, еле шевеля ленивыми губами, остывая всем телом и поминутно глотая горькую слюну, обволакивающую горло приторным вкусом.
- Схватить меня! Ха-ха… Теперь ты меня боишься! Ты трус… - смеясь, кричал, казалось, на весь мир Наир, желая, чтоб его громкий глас сторонника справедливой правды слышала вся Земля, наполненная лишь остатками зла, которое неизбежно истребляется каждую секунду, но он слишком хорошо знал: все, все, что умирает, возрождается с еще большей силой, чтоб топтать бесконечно тронутую пожаром ада зеленую траву, что теряет свежесть с течением никогда не останавливающегося времени, которого всегда мало для идей, без опоры витающих в пасмурном небе.
- Ты всего вокруг боишься, даже сына убил чужими руками... и не делай вид, будто не знал, что Сидней твой сын! Как ты был грозен в окружении своих слуг, а теперь что? Да ты весь трясешься! Фу, я смотреть на тебя не могу...
- Так отвернись, - неожиданно оскалившись, прошипел старик, опустошив до конца итак раскраденную душу, если она вообще была в этом запачканном теле, оторванном от земли. Ноги, наверняка, истосковались по влажной почве, но стоило им припасть к нужной стихии, становилось нестерпимо больно искать вновь и вновь растерянные в тревожном беспорядке мысли, ссыпанные в кратер заснувшего вулкана.
Наир искал слова, свалившиеся на дно души и прилипшие безнадежно намертво к остатку живой жизни, обрывающей то и дело невероятно длинные веревки, за которые так трудно было день ото дня держаться, чтоб окончательно не прибавить вес своего тела к громадине Земле. Наир замолк. Ему не приходилось еще так сладко дышать, лелея в разгоряченной крови привкус соли... Он был бы неповторимо смел, но так же безнадежно болен, если б знал наверняка свой путь, и камень, что преграждает его сущность, тянущуюся к обрыву, размяк бы и выпустил безвольную птицу на свободу, к горизонту дня. Молодость была всему виной - она держала еще в своей власти неприкосновенное сердце и пытала его, не оставляя возможности учиться на ошибках других; ему, казалось, не принадлежало больше то, от чего хотелось бежать, ему так надоело быть наивным и искренним ребенком, теперь пришло время стать стариком - вот так, минув возраст отца. И все потому, что кто-то извне не щадит его, нарядившись в костюм короля, и жаждет покоя в чужом разуме, запутываясь в нечеловеческих лабиринтах непостижимо темной людской души.
Думая по ночам о человеке, ломающем жизни других, Наир жаждал смерти, он фанатически поддавался бесконечности мыслей и давил собственными руками ненавистную букашку, которая так мала и смертельно ядовита. Он искал ее, он верил, что найдет, и мечтал до беспамятства, что убьет ее, даже если это будет стоить жизни. Наир однажды уже упустил шанс задавить ничтожную гадость, но не забыл надежды, что всегда жила в его сердце. Вся жизнь искала лишь мести после смерти отца, и вот теперь та самая букашка, что убивает бесстрастно, хоть и не своими руками, стоит перед Наиром, но тот не смеет и прикоснуться к нему, настолько противно в душе, будто даже воздух заражается смертью от близости с ним.
Наир попятился; в горле что-то зашевелилось, заскакало, и спокойствие опустилось наконец на его голову, обрушив тонны блаженства. Теперь все казалось таким простым и невероятно сложным одновременно – Наир нашел то, о чем давно мечтал, но какая-то сила держит его подальше от сущности вот такой безразличной жизни, будто щадя его. Наир держал наготове пистолет, но не мог даже поднять руки.
- А-а-а, - неожиданно громко взорвался Наир и выстрелил прямо в лоб Альдагару; он побледнел и стал медленно сползать по стенке, выражение его лица ничуть не изменилось, оно все так же безразлично липло к глазам Кабба, выдавливая огромные капли слез, текущих теперь ручьем по черным щекам, - будь ты проклят! – задыхаясь, рыдал тот. Ноги подкашивались, в голову словно ударило несколько литров хмельного вина, и Наир, не смея больше терзать свою душу, выбежал из дома, хватая ртом ускользающий воздух.

30 глава
Зал погиб во тьме, только наивные капельки света пробивались сквозь фрески, угнетающие страх в обреченном на гниение дереве. Это было пристанище рабов, закованных в кандалы собственных терзаний; здесь ложно прятали свои души умиротворенные монахи, посылая небу непрошенные дары, вырывая из сердец искушенный крик греха. Потолки так высоко над головой обливались пронзительным потоком ветра, шепча в далекой выси бесконечные молитвы, будто пытаясь достучаться до небес, к которым, казалось, от них рукой подать. Им словно не хотелось укрывать от великого взора смрадные свои внутренности, они будто нуждались в операции. Необходимо было вырезать пораженные смертельным ядом места, во имя спасения других, оставшихся на перепутье вселенских дорог.
Энди был привязан к кресту. Он часто представлял себя раньше на месте Христа и плыл в воображаемом течении страданий всего мира; он никогда и подумать не смел, что встанет на путь его, смиренный и ужасающий. Он не верил тому, что так настойчиво диктовала церковь, но сейчас он просто на миг задумался и обнаружил в груди своей прожженное пятно, откуда безнаказанно вылетали вороны, наклевавшись вдоволь и оставив истекающее кровью сердце наедине с разъяренной душой. Он вдруг пригляделся к испачканному своему лицу и не смог более держать демона внутри: он тихо и без всяких предшествий выпустил его, чтобы окончательно поверить в несбыточное существо людских ошибок… или, может, нечеловеческих рук?
Сила, ведущая к порогу смерти, так бездыханно отдавала ему жизнь, что хотелось смеяться, глядя прямо в глаза этим людям, молящимся о пощаде. Они не верили в истину, и это истребляло в них любовь к себе, а значит и к небу, ведь небо наш дом, откуда мы приходим и куда непременно возвращаемся, наевшись мирской пылью и отчужденным наблюдением за искривлениями непослушной души.
Капля крови медленно скользила по потному лбу, остывая с каждым мгновением и пронзая человеческую плоть нестерпимым желанием вырваться из собственной шкуры, чтобы лететь не здесь, под потолком, а выше его, над крышей безумного мира.
Один монах вдруг поднялся и повернулся к толпе уткнувшихся в свои колени, припадшие к холодному камню пола. Он поднял руки к потолку, что запрещал видеть небо и трогать его грязными руками и громогласно произнес слова, что будто тонна сажи упали на смиренные плечи Энди:
- Братья! Мы твердо стоим на своем пути и ищем надежные дороги к небу, куда стремится душа каждого из нас! Мы беспощадно истребляем неверных, отступившихся от наших мыслей и покинувших храмы и кельи! Это наш долг – строить счастье и умиротворение на костях других, иного пути нет!
- Иного пути нет! – зал сотрясся под давлением сотни растерзанных глоток. Этот гам затушил в сердце «неверного» последние споры с огромным созданием, что царит над землей – он неспешно отдал себя тому пути, что забил легкие комьями грязи, теперь так нелегко приходилось дышать, врываясь в горло с тупым ножом, чтобы выковыривать понемногу присохшую почву.
- Наш общий отец всегда направлял нас, давал нам пищу и утолял жажду, чтобы жить и в конце пути отдать небу все то, что носим сейчас за душой! Сегодня он был убит! Но его идеи не покинули землю, они с еще большей силой разгорятся в наших сердцах! Он нашел уже свое небо, и теперь мы будем искать свое, каждый из нас! – монах еще долго что-то говорил, восклицал и взрывался в гневе, но Энди будто запер себя изнутри и не желал внимать безумиям мира, что так зловеще стойко боролись сейчас за его душу. Он наблюдал за картиной убийства, убийства некоего мужчины, попавшего сюда по ошибке либо по закономерному, плавному переходу в иные места, где пороки являются лишь преимуществом. Его звали Эндрю Гуше, но это был кто-то другой, только что родившийся человек, к которому еще нужно привыкнуть, чтобы войти в него до предела, а Энди удерживало старое тело, запятнанное миллионами мыслей, черных и белых. «Каждый день я думаю о смерти, и мне страшно… мне слишком страшно, чтобы перебороть себя, я, кажется, уже мертв».
- … сегодняшний день не будет таким, как все другие. Сегодня мы не принесем небу жертву, а будем мстить за него! – крикнул монах на последнем дыхании и сорвал голос. Больше ему и не стоило говорить. Энди вновь вернулся в зал, наполненный людьми и тьмою, и ощутил, как обновленное сердце застучало мягче и мягче, словно убаюкивая душу и пряча от нее безысходность, падающую на опухшие веки. Он молчал, хотя мог свободно говорить; он страдал, хотя мог смириться и усыпать путь к вечному покою блаженством и тишиной чувств. Он будто упал в собственное нутро и погряз в тине, окутывая недавнюю беспокойность тихим и погасшим сном; там было так тяжело и гулко, что непонятный смех сотрясал весь этот пустотный вакуум с неимоверной силой… он готовился к смерти, пожирая себя изнутри и изучая свое внутреннее отражение, захлебываясь в потоке волны не вполне успевшей изжить себя жизни, пути которой непроверенны до конца и нечего преподнести небесам как свою дань, наросшую на заживших ранах.
- Боже, я хочу жить, - шепнул Энди себе под нос, не видя перед собой всю эту трясущуюся в предвкушении крови толпу, словно кто-то свыше закрыл его глаза, во имя спасения хотя бы души, которая, впрочем, сжалась в комок где-то в области живота и стенала тихо, оживая после минутных смертей, - ты знаешь, что такое боль – это отрада, когда видишь грехи за собой, но я не вижу, огонь застил мои глаза. Я ли в этом повинен? Дай мне их разглядеть! Я убивал человека дважды, но спасал другого… я не смел решать за тебя, кому оставаться, кому уходить, но ты же смотришь на мир и моими глазами тоже… Могу ли я понять тебя, могу ли принять? Я лишь прошу, дай мне понимание! Одно только понимание, и я стану самым верным рабом твоим… дай силу отвергать себя, дай силу прощать… Я хочу жить… Боже, как я хочу жить! – взревел Энди, погасив все свечи в душе своей и припав мыслями к огромному небу, растекаясь медленно по голубому полотну, не разыскивая иного выхода из адского пепелища, где дышать мешают вороны, парящие в сердце вселенной и затмевающие солнце. Он вдруг, словно напившись кровавым закатом, снял с души пыльное тело и вынул сердце, положил на ладонь; оно билось еще, но с каждым мгновением все медленнее и бескорыстнее, оно готово было к смерти, а ты, безвестная душа? Нет… в тебе еще нет той силы, что способна уйти, оставив на обожженной коже следы безобразия и нестерпимой боли, ты еще слишком слаба, чтобы раз и навсегда отказаться от нее, воистину, ты боишься, тебе страшно отпустить тело от себя хоть на шаг, потому что велика вероятность, что ты потеряешь его, остановившись где-то впереди или позади в одиночестве наблюдать за собственным гниением.
Монах поднес к лицу Энди кинжал, украшенный камнями, и, что-то шепча, замахнулся: Энди зажмурил глаза и сжал кулаки, те посинели, а в ладони воткнулись ногти. Он жал их до крови, до потери чувствительности, до хруста костей, он словно звал боль, чтоб заглушить другую, что должна была непременно обрушиться на голову, сжатую в тесном железном обруче, который Энди сам нацепил на себя в памяти, ускользающей от напряженных пальцев. Он ничего не слышал, ничего не видел, он словно перешагнул порог между явью и недействительностью, где каждый вздох разрывал уши, ввергая тело в безуспешную борьбу против немыслимых терзаний, словно раскаленный свинец, разрывающих глотку.
Все стихло кругом, все успокоилось внутри. Кажется, он уже мертв, но боль так и не съела его, оставив душу в теле… или это только сон, может, все это был сон?
Энди открыл глаза. Солнце беспечно ударило в голову, ослепив новорожденного после смерти человека, успевшего несколько раз похоронить себя и воскресить заново. Из желтого света показались чьи-то лики, они приблизились и опять растворились, оставив в сознании Энди лишь запахи, запахи жизни… Это табак.
- Энди, очнись! Все позади, ты в безопасности! – кто-то безудержно тряс его за плечи, срывая голос. Энди не желал открывать глаза, чтобы вновь тонуть в безобразии этого мира, неприятно и зловеще пахнувшем кострами крематориев, что выпускают в небо прах разбившихся в кровь надежд. Он не хотел опять ослепнуть от его безучастной красоты, в которой нет той агрессии, что таят человеческие лица: ему непонятен был смысл опустошенных душ, щадящих лишь свои облики в бескорыстно нарисованном пейзаже Земли, погрязшей в паутине лжи и бесполезной лести. Энди снова приходится учится дышать, чтобы не быть раненным дымом, спустившимся из ямы в более глубокую… тот дым был слишком тяжел, чтобы возродиться и взлететь, он мог лишь падать на таких же обескрыленных, как он.
По небу тянулся тоненький и скрученный караван из обрывков пухло раздутых по краям планеты облаков, что прячут за стальными, оттого что не дотянуться рукой, спинами святые обители Богов. Ну что им стоит расступиться, чтобы дать нам жизнь другого цвета? Что стоит им опустить на руки наши добрый пух свой и окутать мир туманом, рассыпанным и расцветшим в сердцах бирюзовым рассветом и оранжевыми морями? Теперь, только теперь ряд беззвучных слов, лежащих тяжелым грузом на отступившейся душе потянули Энди к небесам, разбросанным по планете тысячами миль: все это море, плывущее над головами людей вдруг опустило на его обессиленные чувства огонь умиротворения… Он словно уставший моряк решил бросить якорь и остановиться здесь, на мели, посреди пошатнувшейся жизни во времена собственной болезни, что так и не доходили руки лечить. Он устал от бесконечности поиска смысла, может, его вовсе нет, а тени за углом так и падают со смеху, раздавливая своих обладателей более реалистичной позицией, темным пятном на кирпичной стене. Но Боже мой, как вся эта правда низка по сравнению с легкими как шелк, летящий в потоке воздуха, мыслями, врезающимися вершинами скал в тяжелое небо, все еще бесстрастно грозящее нам молниями по четвергам, все еще любующееся нами, будто мы муравьи, истасканные в походах за счастьем, разбитым предварительно и разбросанным по маленьким кусочкам…
«…я не хочу знать правду, мне больно от нее, она только съедает меня изнутри, разрывая на части тот долгожданный, безупречный мир, что я творил сам и скрывал от Бога, я боялся обидеть его…»
«…все, чем бы я ни занимался, вставало поперек горла, лишь дни бесконечно корчились в предсмертной агонии, раздражая меня и наступая каблуками прямо на сердце, разучившееся биться… его стук теперь не так уж хорош… но и беззвучие его меня не пугает. Я лучше б умер, чем раздал сердце налево и направо…»
«…я врач, но… мои старания падают в воду, я не могу быть врачом, потому что не предназначен для столь высокой роли спасителя и избавителя… я понял это, и сегодня я счастлив оттого, что не хочу больше лечить. В этой профессии слишком много правды, я, кажется, уже стар в свои тридцать…»
«…моя любовь трогательна и безобразна, в ней нет ни капли лжи, ни капли правды, потому что ее вовсе будто нет, но что тогда так щекочет сердце, выпавшее из груди? Я не знаю, что мне с этим делать, мне не хочется отдавать себя, во мне так много желчи и ненависти, но внутри лишь мякоть, одна только мякоть, которую я боюсь раскрыть, словно я боюсь распороть живот и подставить кишки безжалостному солнцу… так и душу боюсь отдать любви, она расплавит меня… но нет ничего больнее, чем думать о ней и знать: этого нет, это только выдумка, смысл которой потерялся в темноте душевных коридоров, забитых хламом и очищаемых для столь сладкого чувства, когда есть, кому его дарить, разрывая себя на кусочки и отдавая ей…»
«…что ты за человек, Энди? Что в тебе так безудержно горит? Ты не знаешь себя, как можешь тогда узнавать мир… ты разбежался перед глубоким оврагом, а прыгнул на дно, разбив колени в кровь… ты рассчитал, казалось, до конца свой безупречный путь, но не сделал ни одного шага верно в соответствии с твоим грандиозным планом. Ты исчерпал себя? Да нет же, просто нашел другого, нового или давно забытого Энди, что задыхался в пыльном теле, где ты прятал его за броней, испытывая мир на невыносимо чужой, словно не твоей шкуре…»
Энди открыл глаза: Жак и Ри склонились над ним, в их глазах застыл страх, которого почему-то так не хватало безумным их лицам, будто давно умершим в безграничном мужестве, а их жизни, оказывается, не совсем еще без башни.
- Ох, слава Богу, ты снова с нами! – искренне обрадовавшись, взревел вспотевший Жак, дернув своего потерянного и вновь найденного друга, с которым познакомился, по меньшей мере, недели полторы назад.
- А мы уж было не наделали… сам знаешь куда… - подхватил Ри и поймал на себе бесконечно влюбленный взгляд Энди: он так рад был, что тот жив, и его вовсе не терзали мысли любопытства – как это он умудрился выплыть? Он вдруг подскочил и принялся обнимать тех, кто ждал его здесь, под пеклом оранжевого солнца, пока он блуждал в подземных краях своего хрупкого сознания и искал там жизнь, завалящую, закинутую в бескрайнее море обездоленной души. Хоть какая, но есть ведь! Вот она, горит в зрачках друзей, обезоруживая и стягивая потихоньку давно надоевший и натерший громадные мозоли, тесноватый и нелепый кокон, рвущийся по швам, но все равно регулярно покрывающийся тысячами разноцветных, все чаще серых заплаток.
- А ну его к черту! – вскричал раскрасневшийся Энди; ему вдруг словно кипяток кто-то налил на грудь.
Облака расплылись по безбрежному небу, оставив капельки слез на растопыренных в разные стороны ресницах каждого из блуждающей троицы.
- Слушайте, а как вы меня освободили-то? – очнулся Энди, когда пристанище монахов было уже далеко за спиной, а на горизонте счастливо маячили крыши домов Могадишо, криво улыбалось солнце, и едва засиявший алой краской закат вытягивался на краешке безграничного, сереющего моря.
- Да… - задумчиво протянул Ри, - мы вовсе не ожидали увидеть там такую картину…
- …ужасающую… - выдохнул Жак.
- Точно. Но монахи испугались Жака и разбежались кто куда, черти…
- А что это они его так испугались, - улыбнувшись спросил Энди, заглянув в немного помятые, но все такие же нежные, голубые глаза товарища и повесив на его плечо тяжелую руку.
- А ты на меня внимательнее посмотри! – чуть ли не разрываясь от смеха, толкающего в грудь, воскликнул Жак. Энди обвел его глазами и тоже повалился наземь в приступе неимоверного веселья: Жак выглядел не то что устрашающе, он был смешен и безумно нелеп, таким его еще никто не видел! На его длинное, плечистое тело были натянуты слишком короткие полицейские брюки, а руки красовались в милых, ослепительно трогательных рукавах три четверти: вот это полицейская форма!
- Они, наверное… эти монахи побежали скорее молиться! Они подумали, что ты исчадье ада! Ха-ха, я, кажется, умираю, - кричал Энди и корчился, выставляя всем на показ свои белые заячьи зубы.
- Ну нет уж! Не для этого мы тебя спасали, - кричали хором в ответ красные от напряжения собственных животов и щек, которые потом безумно болели, Жак и Ри, хватая жизнь за протянутую руку. Все просто...
Аэропорт был заполнен до отказа, казалось, каждый третий житель Сомали решил сегодня куда-нибудь улететь, но вряд ли хоть кто-то еще чувствовал такую радость от этого. Энди, Жака и Тиону провожал в путь настоящий друг, с которым жаль было пощаться.
- До скорого свидания! Ри, мы будем ждать тебя, приезжай, - Энди жал руку мальчишке, который обиделся бы уже, если б какой-нибудь олух осмелился так его назвать.
- Конечно, как только, так сразу...
- А у тебя паспорт-то есть? - хихикая, проронила Тиона.
- Есть, - гордо заявил тот, чуть покраснев. Он знал, что его подначивают, но это лишь льстило ему, ведь это значит, что он принят этой добродушной компанией, он навсегда теперь ее надежный участник.
- Я буду скучать... Нет, правда, - Жак еле сдерживал себя. Ему хотелось рыдать оттого, что все закончилось и теперь он вправе кинуться в самолет и лететь к той, чье имя сейчас вертится в голове. Эрика... кажется, оно стало уже чем-то вроде молитвы. Он ни на секунду не сомневался, что та примет его, что позволит поцеловать и вырастить в конце концов его детей, что сама родит, конечно, от него... Мечты разогнались так быстро и улетели невозможно далеко, но там им самое место.
- Я тоже. Жак, ты меня не забывай, - говорил Ри, а его голос предательски ломался, но, нет, плакать он себе не позволит. Ни за что! Глупости, все это детские глупости... Ричард вдруг вздрогнул и из его холодных глаз полились ручьи. Тиона не смогла сдержаться и тоже разревелась. Она крепко сжала руку Энди, которую мечтала когда-то ощутить, а теперь она, кажется, всегда будет в этой влажной ладошке.
- Эй! Энди! - кто-то кричал поверх толпы и мчался, прорываясь сквозь людей, - уф, успели...
- Хорошо, что успели, мы уже через пять минут должны будем сидеть все на своих местах... - щебетал Энди, теребя давнего друга за плечо, - Наир, ты все собрал?
- В каком смысле?
- Ну, чемодан. Там поместились твоя хижина, ножи и копья?..
- Хватит издеваться, Энди, я тебя еще с детских лет учил: шутки твои никому неинтересны! - давясь от смеха, говорил Наир. Энн тихо стояла рядом: чего только не снилось ей сегодня, вот только письма Генри она не написала... да и к чему все это? Она теперь счастлива и, кажется, это навсегда.
- Ну все, пора... - сказала Тиона, схватила второй рукой, что была свободна, руку Энн и они двинулись в путь к трапу самолета. Там им предстояло оставить на земле Ричарда, жалкого и мокрого от слез.
- Пока, Ри!.. - кричали они, - и не забудь навестить Оскара!
- Черт знает почему он захотел тут остаться лечиться, - пожимая плечами тихо прошептал Энди Тионе на ухо и, небрежно поцеловав ее, он понял, что беспредельно счастлив, - ты счастлива?..
- Очень...

31 глава
Месяц спустя Энди нашел Оскара на пороге собственной квартиры с бутылкой вина в руке. Он ничуть не изменился, только слегка повзрослел, и очки больше не сидели так смешно на его носу, закрывая стеклянной броней черные глаза, всегда влажные и беспечно теплые теперь.
- Где твои очки? - улыбаясь до ушей, сказал Энди так, будто они виделись дня два назад.
- Я потерял их в больнице, - так же упав в неповторимое наслаждение долгожданной встречей, произнес Оскар, - а вчера пошел в магазин и купил линзы...
- Тебе идет.
- Я рад, - добродушно говорил недавний очкарик, всматриваясь в неожиданно новые глаза своего старинного товарища, не узнавая их на этом живом лице, словно скинувшем извечную стальную маску, к которой привык однажды и не мог представить больше человека этого без нее, словно та раз и навсегда вросла в кожу, кое-где исчерченную мелкими морщинами, оставленными солнцем, светящим своей улыбкой в растопыренные ресницы, отдавая весь тот огонь, что неспешно прорастает в тумане слез, - тебе тоже идет, - вдруг проронил Оскар, и Энди понял его.
Они прошли в комнату и уселись друг против друга.
- Надеюсь, ты на меня не в обиде?
- За что?
- За то что бросил тебя в Сомали?
- Да нет, что ты! Я ведь тоже врач, как никак, я понимаю, что значат для тебя твои пациенты, и ты для них... Хотя я тоже нуждался в тебе, поверь, но я смог отпустить тебя здесь... - Оскар постучал легонько себя по груди,- я же не могу быть таким эгоистом...
- Но почему ты отказался ехать сюда, здесь же врачи лучше?
- Знаешь, мне было там хорошо. Прекрасный климат...
- Что? Ты от него чуть не умер?! - захохотав крикнул Энди, откинувшись на спинку просторного кресла; Оскар последовал его примеру.
- Я к нему привык и понял, не такой уж он и страшный, этот климат... эта жара. Знаешь, мне даже холодно стало, когда я спустился по трапу на нашу землю... Мне теперь как-то неуютно здесь даже, но я привыкну, привыкну вновь... Мне было там хорошо, никто не мешал, я много думал...
- О чем? - Энди безгранично рад был, что не оставил в душе друга неприятного следа, и рад был за него - он видел силу в его лице, и понимал, что не зря бросил его тогда, уехав за море: он дал ему шанс вырасти самому и изучить себя, сегодня он горд был не другом, а собой...
- О многом... - Оскар протянул бутылку красного вина Энди с белоснежной улыбкой на посвежевшем лице. Энди принял ее:
- Не стоило покупать вина сегодня, - прищурив глаз произнес он, - чего нам грустить. У меня там где-то завалялось шампанское, пойду поищу...
Через несколько мгновений комната наполнилась безмятежным, шуршащим шипением сладкого шампанского, искрящегося на солнце в бокалах.
- Оскар, я должен тебе кое в чем признаться, и я уверен, что ты меня поймешь... но, наверное, обозлишься, - загадочно произнес Энди, запив столь бессмысленные пока слова глотком живительной влаги.
- Я уже ничему не удивлюсь и... что ты там придумал?
- Ну в общем... я как и ты много думал в те дни, что мы были порознь и решил, что больше не могу быть врачом...
- Почему? - выпучив свои черные глаза, которые теперь так украшали чистое лицо, освободившись от стеклянной, мутной клетки, выронил Оскар и поставил бокал на стол.
- Ну... сказать честно?
- Если можно.
- Меня это тяготит. Я не могу решать чьи-то судьбы, для меня это вдруг оказалось совершенно бессмысленным...
- Ммм... и когда в твою голову пришли столь гениальные мысли? - не веря столь неправдивым речам товарища, скептически говорил Оскар.
- Когда меня чуть не принесли в жертву небесам... Ах, нет, они, кажется, за кого-то мстили, впрочем, и это не так важно... Но сегодня я просто не могу заставить себя одеть этот чертов белый халат, да я себя пугалом чувствую... Я подхожу к зеркалу в этом саване и вижу: это ведь не я. Да что ты печалишься, тебе же лучше!
- Это верно! А что, кто там тебя хотел убить? - не оправившись еще от сказанных Энди слов, промямлил Оскар.
- Потом расскажу... Лучше скажи, как там Ри?
- О, да у него все замечательно! Отыскал себе где-то страшенный автомобиль и катает на нем по всему городу девчонок... Такая рухлядь, а всем нравится...
- Наверное, не машина-то девчонкам приглянулась!..
- Само собой! Сестру его видел - красавица! В общем, передавал привет, когда приедет, не знает еще пока...
- Дай Бог ему не запутаться... - с грустью в голосе произнес Энди.
- А дело об убийстве Альдагара закрыли за неимением улик и подозреваемых. Впрочем, никому его не хотелось вести...
Энди глотнул шампанского - за окном светило родное солнце. Все кончилось, все плохое, а хорошее еще только начинается.
- Сегодня пойдем в гости Жаку. Расскажешь все новости...
Вечером за огромным столом собралось всего семь человек: Энди, Тиона, Жак, Эрика, Наир и Энн с наслаждением впивались взглядами в загоревшего, подтянутого красавца, который совсем недавно казался таким неуклюжим и смешным очкариком. Оскар сидел в большом кресле словно король и беспечно поглощал все, что плохо лежало на столе, делая вид, что не замечает восторженных взглядов, но тщетно. Яркий румянец озарял его щеки, пробиваясь сквозь медь, что ненароком оставило солнце: он рад был встретить дорогих сердцу друзей и впустить в него новых.
Эрика сама по себе как-то неожиданно просто стала всем родной. Она всего несколько дней назад снова начала улыбаться, не выворачивая душу в безрезультатных поисках своей ошибки в том, что погиб ее отец, а она вовсе не хочет плакать... Она догадывалась о его нечистом заработке, о том, что люди, окружающие их дом, не имеют ничего общего с ювелирным бизнесом. Но это все не то, чего не могла она простить. Отец оставил в памяти Эрики лишь маленький холодный след, будто ледяной, и эта память так же легко таяла в тепле, в объятиях Жака. Но мысли о брате, так и не узнанном, еще тревожили ее. Кто знает, может, эта беспредельная грусть никогда не покинет навсегда разбитого сердца, и просто нужно научиться жить с осколком в сердце, отдавшись без остатка любви, как спасительный парашют данной Богом.
Ей странно было, что люди, ставшие ей друзьями - Наир и Энн - убийцы ее отца и брата. Она спокойно сидит с ними за одним столом и делит сердце... Слишком хорошо она понимала так же, что ее отец значил для них, для Жака, для Тионы, что потеряла в детстве брата... Все эти мысли необходимо было похоронить, чтобы начать жить заново, вот так, словно проснувшись после долгого изнуряющего сна...
Никто и не вспоминал о бриллиантах, что были потеряны... Потеряны ли? Нет, они спокойно лежали вот уже несколько месяцев где-то под грудой книг, что вновь и вновь хоронили беспрестанно возрождающуюся арабскую старинную книгу в зеленом переплете с оранжевым орнаментом в комнате Тионы. Именно в этот странный переплет когда-то и зашил Жак совершенно ненужные камни, чтобы потом нечаянно потерять. Именно в этой книге где-то между страницами была заложена черно-белая фотография Анны, где она улыбалась и держала на руках Сиднея, словно приросшего к груди матери на слегка пожелтевшей бумаге... здесь они навсегда остались вместе. И смерть Альдагара не стала предшествием встречи для них.
Вдруг раздался звонок. Эрика, как хозяйка дома, открыла дверь:
- Здравствуй мама, я ждала тебя...

КОНЕЦ
©  Chaplin
Объём: 9.4673 а.л.    Опубликовано: 08 09 2006    Рейтинг: 10    Просмотров: 2160    Голосов: 0    Раздел: Не определён
  Цикл:
Остальные публикации
 
  Клубная оценка: Нет оценки
    Доминанта: Метасообщество Творчество (Произведения публикуются для детального разбора от читателей. Помните: здесь возможна жесткая критика.)
Добавить отзыв
Логин:
Пароль:

Если Вы не зарегистрированы на сайте, Вы можете оставить анонимный отзыв. Для этого просто оставьте поля, расположенные выше, пустыми и введите число, расположенное ниже:
Код защиты от ботов:   

   
Сейчас на сайте:
 Никого нет
Яндекс цитирования
Обратная связьСсылкиИдея, Сайт © 2004—2014 Алари • Страничка: 0.12 сек / 29 •