Снова налипло на стены неясными бликами, въелось в хрусталики глаз грязноватым светом, октябрьское абстяжное утро. Ревматически ноющие ноги, нехотя сброшенные на холодный пол с промятого дивана, пронзительно дернулись в судорге, натянутые басовыми струнами мышцы взяли утренний минорный аккорд. Неотапливаемая, промерзшая насквозь квартира под стать своему хозяину хлюпает пустым водопроводом и истерично скрипит дряхлыми половицами. Выбивает декадентскую дробь старый заводной патефон, нервно жужжит трамвай за стеклом, охлаждая техно-цинизмом романтический пыл прогресса. Я накидываю черную шинель на анорексичные плечи нежданного жаворонка революции, на свои узкие плечики о следами содранных погон. Звонок в дверь, отвлекая меня от самосозерцания в разбитом зеркале, разносит по квартире пронзительный скрип надвигающегося жернова истории. Я ощущаю себя дождевым червем, вытесненым ливнем из уютной норы на мокрую смерточернь взмешанного тысячами солдатских сапог чернозема. Я провожу своими ломкими пальцами по хрустящему щетиной подбородку и делаю первый шаг навстречу новому дню. Его горьковато-мятный привкус, до сладострастного экстаза напоминающий приход от морфия, щекочет огрубевшие в бурях губы мои.
Лестничная площадка навалилась казенной желтизной стен и торжественно-похоронным гулом ветра за серым проломом перекошенного окна. Ветер принес с собой дождь и крупные капли расплавленного стекла размазывались темными пятнами на сером пыльном бетоне пола. Утренний визитер стоял возле ржавой чердачной лесенки, необычно спокойный, мрачно сосредоточенный. На испещренное торосами бородавок, изрезанное ущельями шрамов, лицо проецировалась съеженным разумом лишь одна эмоция, лишь одна мыслеформа – молчаливая покорность судьбе ,концентрированный фатализм.
Я ударяю наотмаш. Сорок ньютонов моего кулака, раскрошив фарфор его монгольских скул, вминают золото вставных зубов в серую хурму задурманенного разума. С изувеченного трупа цепкими артритными пальцами я срываю медальон, платиновый шедевр на тонкой цепочке. «Это мое чудо !Это мое чадо! Это моя сладость» - хрипло шепчет во мне предвкушение рая. Медальон падает в сырой проем кармана, а заветный пакетик остается в липкой от сладострастного пота ладони.
Я вмазываюсь прямо здесь, под цепкими взглядами дверных глазков, под гул голосов резко вспыхнувшего мириадами звонов, стуков и криков мегаполиса. Мой морфийный мир расцветает октябрем революции. Я обсасываю каждый осколок расколотого черепа, начисто съедаю серую мозговую жидкость. Его воля не выдержала напора моего безумства и откатилась на очередной рубеж обороны.
Я уверенно-напористым шагом настигаю очередной поворот, исчезающий через десять мгновений в цепких струях пробудившегося сверх-разума. Мой маузер ледяным мечем правосудия вскидывается над гниловатым теплом разложения… глухо каркает ворон истории сквозь дуло дрожащего от отдачи револьвера. Я иду уничтожать во имя трех великих истин – Радости, Труда и Порядка. Пусть за земляной стеной блиндажа и бушуют ветра контр-революции.
…А я в головокружительном потоке бессознательных образов всего то и делал, что бился лицом о дверной дермантин. Примитивная игра слов – лик дерьма и дермантин,мое лицо и дверь съемной квартиры. Я дерьмо, а не поэт…И похвала Мережковского в тот сумасшедший март – всего лишь всеобъемлющая любовь от белой пыли, среди вертинских воплей салона. И желаемое, как часто мне мнится в моем пропироксилиненом разуме расплывалось кислотным импрессионизмом невнятно-пафосных грез…и нет никакого медальона,нет никого морфия. …Октябрь.17.Морфий.Я – бывший прапорщик Севастьянов, спичка в мутной воронке, красный лоскут гонимый ветром по брусчатке среди революционных газет. Я давно дезертир, я давно мофринист, я декадент. Я небрит и мое дыхание смрадно – гниющий жаворонок. Мой университетский значок заржавел с пятнадцатого года под бесконечными дождями и метелями отступлений и окопных вялых дней, разбавляемых лишь морфием и разговорами с невыносимыми в своем патриархальном узкомыслии кадровыми офицерами. Моя рота давно разбежалась по домам, мой батальонный командир поднят на штыки в конце августа, как раз во время кокаиновой неразберихи Корниловского мятежа, последних дней моего офицерства, дней никчемной скуки и гнили, солдатской вони,сырых блиндажей и невнятных атак под хряский стук пулемета. Иногда, во время приступов безумия, подобных сегодняшнему, я чувствую себя Нострадамусом. Я выхватываю из карусели проплывающих за воспалёнными веками картин - людей, звуки, слова, целые понятия, а иногда, погружаясь в мистическую нирвану осознания грядущих исполинских свершений. Особенно памятен мне тот августовский вечер в набитом серошинельной вшивостью вагоне третьего класса – мелькание коричневых лычек и красных тряпок на фуражках, редкие, смущенно прикрытые ремнем заплечного мешка одинокие звездочки на облезлых погонах. Отпускники и дезертиры, местечковые евреи-писаря и дистрофичные студентики-вольноперы, бородатые тамбовские мужики и гнилозубые чухонцы с выборгской рабочей стороны. Самоуверенные крики одних и пессимистичное, опасливо приглушенное, шептание других. Я не относился ни к тем не другим. Обняв вонючую шинель я скорчился на третьей полке,чуть выше брызжущего дождем незакрывающегося окна. Пот,озноб и скрученные мышцы, отдающееся эхом вагонной тряски гудение в голове, кардиографическая амплитуда морфийной тяжести и отрывисто-четких,барабанных дробей внутрикостной боли.Я заспаю....
***
Палата пропахла потными телами гниющих заживо людей. Тлеющий,еле-теплящийся огонек разума не пробивается сквозь гробовую крышку транквилизаторов. Их разум давно стянулся лимонной коркой под Х-лучами Самой Лучшей в Мире Социалистической Психиатрии и Наркологии. Но не только (и не столько) Лучшая в Мире Психиатрия была виновата в том, что теперь груды мяса, обернутые с ног до головы в адидасную рогожу, курсировали по ежечасному маршруту от туалета к койке, вытекая из орбит водянистыми желтоватыми глазницами. Под ими самими же накаленными на огне удовольствия клеймами «наркоман» пряталось ничем непримечательное пролетарское, блокобетонное, как и массивы хрущевок, где и выползли они из склизкой дыры материнского микрокосма, нутро. Нутро такое же обыденное как развешанные в миллионах квартир по всей России ковры, изъеденные молью и пыльные, но так и не выбрасываемые на помойку и даже не вытряхиваемые во дворах из-за вечного запоя хозяев. Сосед справа – рабочий паровозного депо, нашедший отдохновения от вечного простукивания колес и колющим нос запахом машинного масла в мутновато-желтом растворе пресловутого дезоморфина. Сосед слева, отсидевший по малолетки за какую-ту дикую, но вполне обычную по временам девяностых поножовщину, сверкал голыми исколотыми икрами, прикрывши верхнюю часть туловища казенным клетчатым одеялом .Его мерное похрапывание сводило с ума. Сходил с рельс итак потрёпанных сотнями «приходов» и постоянно заглохающий на резких стрелках поворотов тепловоз моего мозга от егомерзко- бесконечных тюремных баек, слушая которые хотелось взять и нажать на несуществующею к сожалению кнопку массового суицида. Вспоминается профессор Преображенский, вспоминается доктор Поляков – пожалуй два противоположных персонажа. Одно в них схоже – интеллект и способность чувствовать собеседника. У большинства же лежащих рядом со мной скотов такой способности не наблюдалось, как и у врачей,вынужденных ради своих десяти тысяч пачкаться о такую дрянь. Ненависть, ненависть…А потом все таки диазепам, трамал, феназепам и трамадол…и ненависть прервращалась каким-то чудесным образом в вгрызающуюся в разум волчицу творчества.Кап-кап, вода в нечиненом кране, храп-храп, десяток готовых к резекции в амфитеатре местечкового мединститута туш. Никто из этих гомо сапиенс пролетарус, определенно не задумывался о таких высоких материях бессмысленности или наоборот осмысленности их капающего дисолем в подключичную вену день за днем существования (хотя этот штамп не подходит под экзистенциальные поиски, которые я имею ввиду,но феназепам мешает мне подбирать литературно-верные эпитеты).Соседи животным чутьем ощущали безнадежность пребывания в этих кирпичных стенах бывшей психиатрической, а теперь социально-наркологической клиники. Но одно им было ясно, что волна выламывающая кости и вымывающая из подкорки любые мысли, волна скручивающая невыносимым поносом кишки… что волна .Мое место в этой небольшом параллепипеиде безнадежного по сути лечения, было заботливо приготовлено собственными же поступками, которые, если углубиться в экзистенциальные дебри и составляют фортуну. Я не ждал дивидендов от несуществующих давно даже в моем воображении богов, я не жаждал скорого освобождения от шага в окно, и решетчатая рама словно намек - не уйдешь, будешь, здесь, гнить в череде эскулаповых рутинных процедур. Пер осов, внутримышечных инъекций диазолина и ежечасных per os фенобартбитала…фено бар бита ла.. Это изобретние злых гениев от медицины убивает в человеке все ему свойсвтвеное – пошатываюшие мутноватые фигуры двоятся в глазах среди нездорово-синих, так прямо и пышашщих больничным увяданием, стен, в углах которых висельница капельницы постоянно напоминает о безнадежности попыток мыслить, чувствовать и любить . Ни единого провода для удушения я не нашел. Ни единой веревки. Видимо, врачи были готовы к такому повороту событий и заранее обезопасили свои личные дела от формулировки «халатность». К слову о халатах – они были почти все как один. И дело не в цвете. Это было бы слишком просто… Их общность была в действиях обладателей, в циничном пренебрежении отдельной личностью на фоне набившей оскомину ежедневной рецептурно-клизменной муторности. Я не буду обобщать, ставя всех врачей на одну планку равнодушия . Но в моем воспаленном годами психотропов сознании белый цвет – цвет отрешенности и равнодушия. А именно этим и грешили те врачи, что вкалывали мне день за дгнем реланиум с галапередолом. Ей богу, уж лучше бы аминанизин 250 мг….и все….был я в стране неуведающих ландышей. Хотя как я могу думать о загробном мире, если моей материализм настолько въелся в подкорку, а метазтастазами поразил даже нежное зернышко гипофиза, заботливо спрятанное переферийными тканями мозга. Я могу писать лишь в те редкие моменты когда всевидящее око большого брата доктора Ястржемского и его всевидящих адептов в чуть более несвежих халатах не обращает внимания. Иногда меня посешает твердая уверенность в том, что вся это нарко-психиатрия не более чем база для опытов над людьми. Подобии экспериментов врачей убийц в нацистских лагерях смерти сделалось реальностью в нашем гуманистическом 21 веке Конечно, стоит сделать поправку на времена. Здесь нет фрау в черной форме, надзирательниц с овчарками, и вместо гладко выбритого арийца в форме немецкого красного креста, обходит нас по утрам брюховатый дядька с трехдневной щетиной в синем халате, постукивая не штэком офицерским по плацу Бухенвальда, а ручкой десятерублевой по клеенчатому столу. Однажды ночью, когда очередная вечерняя доза барбитуратов, галаперидола и уколы трамала смешанного с реланиумом вырвалась из нейронного невода разума, я постучался в дверь безумию. Или безумие постучалось в дверь ко мне. Накуренный туалет. Тетрадь и подчерк, который через сутки медекамендозного сна я смог с трудом расшифровать… Ночь палата и кончающийся эффект трамадола. Ломка все ближе. А сон все отдаленней.
Сквозь нервозный храп больницы стонут Раненные птицы Релаксация трамалом не снимает их кумаров Высь вершин большого роста, Где на пиках стонут в цепях Коррозийной ржави гнили тел колоссы без надежды, Власяницы Адидаса и иконы поп-кумиров. Даже путы - из металла, даже койки – как решетки. Когти фенобарбитала снова будут рвать им глотки. Крыша мира рубероид – городского наркодиса. Прометеи и Икары местечкового пошиба… На заслонах из решеток виден отблеск труб заводов, Факелов нефтяных вышек и прожекторов промзоны. Гул полночных пароходов, город Где день - ночь лишь воют механизмы без души. Я сижу у медсестринской, там давно уже уснули Сквозь окно сквознячно дует, свитер стягивает шею В плеере что-то на английском воет ноет Do it! Do it! Do it! Do it! Копоть снега у помойки, копошатся там собаки, Доедаю пищу рваных, чрезмерно полюбивших прыгать выше Чем им должно внеочередных героев ненаписанных романов. И никто меня не видит, кроме лампы кварцеванья. ----------------------- В палате только храп ослепших от горьких крокодильих слез. А за стеклом полуразбитым сквозь длинь невымытых волос Я вижу лишь забор бетонный И давит третий ночи час лежания На жесткой койке….все будет так и до конца, которым станет ВОЗДУХ пряный фенольно-нефтяных полей, Вдохнут тяжелой диафрагмой перед очередным фрагментом дней. А шприц из ломкой пластмассы И острорвущая игла играть оркестром будут странным мне краткий похоронный марш. На клетчатом листе тетради оставлю Дружеский я шарж, рукой трясущейся и вялой Тем, кто увидит мой пассаж. Я не надеюсь вновь родиться, хотя по жизни буду плыть по мутным улицам столицы и коридорам горбольниц. хоть под предвыборные клич, хоть под колонн ритмичный марш. Мне все равно…останусь вялой и равнодушной цифрой масс. Статистика отдельной смерти, культура пережжённых вен. …хоть здесь и март, но весь трамал лежит за дверью процедурной, А все что нужно мне для жизни – за толщиной бетонных стен. ----- В ту высь пустую, что шептала своим заоблачным шепталом о странных тайнах мирозданья И наслаждении без цели Хотел бы я своим прицелом - зрачками в точку видеть чудо Но лишь раннеющее утро, собачий лай и отраженье В стекле палаты – лишь небритость и росчерк носа крючковатый. И в эту ночь одно желанье реланиум,игла и вата. И сон без снов, когда сознанье Уткнулось в вязкий хим.раствор. Ночь. Коридор.Диспансер.Ноут.Такой вот Блок двадцать один. Все наркоманы спят под релом лишь мы с тетрадочкой не спим. |