К тебе, сокрытый дух, стремится разум мой С подсказками добра и мудрости земной. Ты соколом рожден; но все с руки султана В развалины летишь. Смотри, не стань совой! Омар Хайям
|
Доводилось ли вам когда-нибудь пробовать марокканские апельсины? Нет, не те, что часто можно было встретить в советских овощных магазинах: некрупные, в меру сочные, действительно сладкие и с черным ромбиком на желтом боку. Вовсе не эти, а настоящие — большие, солнечно-оранжевые, без всяких наклеек, но зато с узким и гладким, как девичья кожа, зеленым листиком на черенке. Вы только представьте: нежно-зеленое на солнечно-оранжевом. Бесконечно красиво! А внутри!.. Когда их чистишь, руки непременно покрываются обильной маслянистой жидкостью, радужной россыпью бьющей в воздух и наполняющей его замечательным терпким ароматом: апельсин приветствует вас. Но будьте осторожны: ваш костюм может пострадать! Зато после… Да, конечно, эти апельсины таят внутри косточки — ведь апельсин надеется оставить потомство. Кого можно в этом упрекнуть? Да и удовольствие от этого не становится меньше. Апельсины созданы Великой Матерью для того, чтобы на деле продемонстрировать священный Завет — Бог велел делиться. Этот восхитительный фрукт состоит из равных долек — это ли не Чудо?! Яблоко так не делится (почему-то сразу вспоминается «яблоко раздора»). И абрикос не делится. И банан. Нужно преломлять, демонстрируя собственную справедливость. Только апельсин истинно демократичен, только он способен так чудесно делиться поровну. Отломите дольку. Видите? Под тонкой золотой кожицей искрятся плотно пригнанные друг к другу тугие волокна, и в каждом — капля волшебного нектара. Его вкус красив и тонок как арабская вязь. Он в меру сладок и чуть-чуть кислит — то, что нужно, чтобы утолить жажду! Хочется немедленно сунуть в рот еще одну дольку. И еще… Чувствуете? Жизнь прекрасна, несмотря ни на что. И справедлива — каждому та доля, которую он заслужил. Апельсин создан для того, чтобы поделиться им с другом. У вас есть Друг? Захватите на встречу с ним апельсин — без всяких черных ромбиков, но непременно тот самый, из древнего Магриба, страны великого Заката, где садящееся за горизонт солнце делится со всем живым своей энергией до самого последнего мгновения, пока не погрузится в воды Атлантики. Прощание — магический акт. Оно сулит перемены. Закат солнца обещает прохладу ночи, аромат фиалок и величайшую карту сопредельных Миров — черное звездное Небо. А еще заходящее солнце дарит надежду. Надежду на завтрашнюю встречу с ним. Поделитесь маленьким солнцем со своим Другом. Это очень важно, поверьте…
— Мадам! Попробуйте орешки. Женщина даже не взглянула в сторону протянутого в ее сторону совочка с горкой сладкого арахиса, продолжая величаво шлепать босоножками к пляжу. Камиль хотел было увязаться за ней, но тут же махнул рукой (что было на него совсем непохоже): — Э-э! Американцы очень скупы, верно про них говорят. Что для нее десять дирхем? Да… Он огляделся. По дорожке, стиснутой с одной стороны оградой отеля, а с другой глухим забором такого же, но только еще возводимого, к пляжу пока больше никто не шел. Камиль вернулся к своему складному столику, аккуратно пристроил возле горки коричневых орехов совок и принялся раскрывать зонт — вместо привычной утренней облачности уже вовсю светило солнце. Почти напротив него, по другую сторону дорожки, в том месте, где она уже ныряла в песок пляжа, прислонившись спиной к серой бетонной плите забора, сидел, как и всегда по четвергам, старый Фарук. Он сидел прямо на земле, подстелив под свое костлявое седалище потрепанный молитвенный коврик и перед ним на перевернутом ящичке из-под кока-колы, помнившем, вероятно, уход с континента французов, лежали в полиэтиленовом пакете три апельсина. Фарук сжимал сухими жилистыми лапками деревянную клюку и невозмутимо смотрел на океан сквозь огромные старомодные очки. И как всегда, он был нелеп и смешон. С дальнего конца дорожки, истекавшей из городской улицы, послышался хруст мелких камешков — к пляжу шла стройная девица в небрежно повязанном поверх бедер платке. За ней со скучающим видом тащился оплывший жиром мужчина в обтягивающей пузо футболке и шортах, из брючин которых, словно карандаши из стаканов, торчали две мосластые щетинистые ноги. Камиль бросил возню с зонтом, проворно подхватил свой совочек и бросился им навстречу. — Месье! Попробуйте сладких орехов! — М-м-м… «Месье» не интересовали ни орехи, ни намечавшийся торг и Камиль немедленно обратился к девице: — Мадам! Вы никогда не пробовали ничего подобного! «Мадам» сунула предложенную горсточку орехов в рот «месье» и подозрительно осведомилась: — Ну и хау мач? Камиль с готовностью подскочил к столику, приподнял заготовленный кулек и выдал: — Всего восемьдесят дирхем. — Скока?! Эйти дирхем? Да ты с дуба рухнул, дядя! Камиль отлично понял незнакомую речь, но ничуть не смутился: — Мадам! Такого товара вам не найти нигде в округе! Это лучшее. — Не пудри мне мозги. Слышь, Лёсик, он думает, что мы этого говна у себя не видали. — М-м… — равнодушно прожевал в ответ толстяк. Камиль не думал сдаваться: — Хорошо! Семьдесят пять. — What? Да на вашем гребаном бульваре это барахло стоит десятку. Слышишь ты? Ten дирхем! Андестенд? Прожевав орехи, толстяк отвернулся и направился дальше, с сопением преодолевая начавшийся песок. Девица осталась, и яростный торг продолжился. В его ходе уже была помянута — с одной стороны — мать Камиля и — с другой — неизвестный ишак, исторгший из своих недр «товар, который вы видели на бульваре». — Мадам! Поверьте, я потерплю убыток, но ради вашей красоты я уступлю вам эти отменные орехи за двадцать дирхем. — Да пошел ты знаешь куда? — сказала девица и пошла прочь, но Камиль проворно заслонил ей дорогу, невинно глядя в ее солнцезащитные очки: — Ради ваших прекрасных глаз, о волоокая… пятнадцать дирхем. — Ten! И ни копейкой… Камиль горестно воздел очи к небу, потом воровато оглянулся на сидевшего у своего ящика с невозмутимым видом Фарука и, понизив голос, сказал: — Мадам, конкуренты перестанут меня уважать… Двенадцать. Девица фыркнула, однако вынула из полотняной сумки кошелек и отсчитала две монеты и бумажку: — Подавись, потрошитель… Она взяла кулек и победно побрела по песку к белевшему неподалеку необъятному пузу, обладатель которого с опаской рассматривал бодрые волны. Камиль спрятал деньги в карман и насмешливо обернулся к старому Фаруку, по-прежнему безучастно глядевшему на волны: — Эй, Фарук! Среди твоих предков никогда не бывало славных берберов, умевших продать горсть песка посреди Сахары. Зачем ты приходишь сюда дважды в неделю? Старый Фарук равнодушно на него посмотрел, но ничего не сказал. Камиль широко улыбнулся, являя крепкие белые зубы: — Наверное, ты ждешь, когда эти несчастные апельсины усохнут, и затем выгодно их продашь этим глупым игрокам в гольф, чтобы они били по ним своими клюшками! Он засмеялся, довольный собственной шуткой и вновь стал возиться с зонтом над своим столиком. Фарук окинул взглядом дорожку, в начале которой появился еще кто-то и снова отвернулся к океану. Солнце карабкалось все выше, и все выше становились волны, поэтому и так немногочисленные купальщики уступили место сёрферам. Народ все шел из своих отелей — не купаться, так подрумяниваться на песке — и Камиль вертелся волчком на дороге у столика. Люди пробовали его сладкий арахис, торговались, возмущались, и уходили дальше (с орехами или без), лишь мельком взглядывая на три оранжевых плода, лежавших в пакете на перевернутом ящике из-под кока-колы. Старый Фарук время от времени отрывался от созерцания волн, скользил взглядом по проходящим мимо людям, и вновь принимался смотреть на океан. Ветер уже носил по пляжу какие-то бумажки и обрывки упаковочных пакетов, сновали туда-сюда лоточники с пончиками и тем же сладким арахисом, торопливо разносили мороженое, предлагали нанести на руки желающим традиционные узоры из хны, и от них вяло отмахивались млеющие под солнцем тела, вздымающиеся животами, бугрившиеся ягодицами, и оплывающие грудями. Дальше от берега, расчертив на песке немудреное футбольное поле, неутомимо пинали мяч местные парни, и им вежливо грозил конный полицейский патруль, чтобы, не приведи Аллах, не попали мячом в туристов или — того хуже — не обсыпали песком. Кучками сидели на песочке давно выкупавшиеся местные девицы, изобильно закутанные в ткань, неторопливо и беззвучно толкуя о своих делах, точно так же закутанных в покровы, неподвластные уму западных деловых женщин. Когда солнце взгромоздилось в самый зенит, и многие из отдыхающих потянулись от греха обратно к своим номерам, на пляже, с той стороны, откуда всегда появлялся конный патруль, и где перемигивались по вечерам огни бульвара, показался еще один полицейский верхом на квадроцикле, неторопливо объезжающий загорающих. За несколько шагов до того места, где дорожка впадала в пляж, полицейский остановился, заглушил двигатель и направился к двум торговцам, на ходу оправляя форму цвета кофе с молоком. Еще издали он сдержанно кивнул Камилю, горячо закивавшему в ответ, и подошел к старому Фаруку. — Ассаламу алейкум, почтенный Фарук, — сказал полицейский, снял фуражку и, наклонившись, коснулся лбом морщинистых загорелых рук, сжимавших клюку. Камиль едва не пропустил очередную пару купальщиков, заглядевшись на это. — Алейкум ассалам, Мухаммед, — негромко, но очень отчетливо произнес старик, устремляя свой взор на патрульного. — Мы давно не виделись. — Прости недостойного, почтенный Фарук, да продлит Аллах твои дни, — присаживаясь на корточки перед стариком, ответил Мухаммед. Тот покачал головой и уголки его сухих тонких губ тронула едва уловимая улыбка, отчего непроницаемое лицо на мгновение преобразилось: — Рад видеть тебя, мой мальчик. Старик взял пакетик с апельсинами, переложив себе на колени, и придвинул к Мухаммеду ящик. — Посиди рядом со мной, не к лицу блюстителю порядка горбиться на корточках, — сказал он, и за дымчатыми стеклами на секунду блеснули озорные глаза. — Спасибо, почтенный Фарук, — приложил ладонь к груди Мухаммед, переставляя ящик к бетонному забору, у которого сидел Фарук и аккуратно присел рядом, поддернув форменные брюки, заправленные в короткие сапоги. Камиль, косившийся на патрульного и неожиданно упершийся в его короткий внимательный взгляд, поспешил отвернуться и принялся делать вид, что наводит порядок на своем столике. — Как идет твоя торговля, уважаемый Фарук? — спросил Мухаммед, привычно, но рассеянно оглядывая идущих мимо людей. Фарук покачал головой, тоже оглядывая прохожих: — Я уверен, что ты пришел сюда не для того, чтобы об этом узнать, Мухаммед. Поэтому давай обойдемся без ненужных церемоний. Мухаммед смущенно и грустно улыбнулся в свои черные, аккуратно подстриженные усы и кивнул головой: — Благодарю тебя, почтенный Фарук. Меня действительно привело к тебе дело, и оно вряд ли вызовет улыбку на твоем лице. Он вздохнул, помолчал немного, собираясь с мыслями и начал говорить: — Я пришел просить твоей помощи, о мудрый Фарук. У меня горе — погиб мой большой друг. Одни считают его смерть нелепой и страшной случайностью, другие — самоубийством, третьи — блажью. Я не верю ни в одно из этих объяснений. Марсель не мог позволить случиться такому. Я его знал! Он не такой человек… Мухаммед вскинул загоревшиеся глаза на Фарука и ударил себя кулаком по колену: — Его убили, почтенный Фарук! Я уверен в этом! Пусть я простой патрульный, но… — он замялся и горячо добавил: — я знаю, что прав, хоть и не могу это доказать… — Что же ты хочешь от меня, Мухаммед? — негромко спросил Фарук, но было ясно, что он знал, о чем его собираются просить. — Я… — патрульный полицейский Мухаммед запнулся, сорвал с головы фуражку и вытер лоб платком. — Почтенный Фарук… Я… Изъеденная морщинами ладонь легла на его колено: — Расскажи мне о своем друге, Мухаммед. …Из-под ног сидящих у бетонного забора торговца тремя апельсинами и молодого полицейского нерешительно поползла тень, становясь все смелее и удлиняясь. По дорожке шаркали пляжные шлепанцы, и таяла горка сладкого арахиса на складном столике Камиля… — Мы вместе учились в Париже. Я не закончил, вернулся домой — это оказалось не для меня — и стал простым полицейским. А он продолжил обучение, пошел дальше, стал искусствоведом. У меня есть все его статьи и обе книги. Когда умер отец Марселя, он оставил им с братом неплохое наследство. Они оба перебрались сюда — Марсель первый, потом Жан-Пьер. Марсель поселился здесь недалеко, у маяка, мы стали видеться чаще. Он страдал сахарным диабетом и регулярно делал себе уколы инсулина. — Мухаммед вздохнул. — В день гибели рядом с ним оказался пустой шприц, но внутри него обнаружили следы наркотической дряни. Никаких улик, ничего не нашли, все выглядит так, словно он сам… Либо ошибся, либо… Мухаммед замолк, бессмысленно теребя в руках фуражку, а потом повернулся к старику и сказал: — Почтенный Фарук! Я должен поговорить с Марселем. Прошу тебя, помоги мне! Фарук внимательно взглянул в глаза Мухаммеду: — Когда это произошло? — Скоро месяц. Ведь еще не поздно, верно? Фарук покачал головой, глядя сквозь Мухаммеда: — Верно. Но ты же знаешь, что для этого нужно обладать необходимым количеством внутренней силы. У тебя ее недостаточно. — Но почему, почтенный Фарук? Старик невесело усмехнулся: — Ты ведь не так давно женился, верно, Мухаммед? (Полицейский растерянно кивнул.) Некоторые люди, обзаведясь семьей, время от времени теряют не только собственное семя, но и личную энергию, не имеющую ничего общего с мужской силой. Прости, но ты из числа таких людей, Мухаммед. — Пусть так, почтенный Фарук, — горестно кивнул Мухаммед, — но я помню, что есть другой способ достичь Преддверия. — Мухаммед, мы же договорились, что ты никогда не будешь пользоваться этим способом. Мать с отцом подарили тебе тело — не годиться его разрушать. Это дело Времени. Мухаммед кивнул: — Да, все так, почтенный Фарук. Все так… — он прерывисто вздохнул и снова заглянул в глаза старика: — Следствие вот-вот зайдет в тупик. Они ничего не смогут найти! Я должен поговорить с Марселем. Прошу тебя, дядя! Не отказывай своему недостойному племяннику!.. Фарук слабо улыбнулся, но голос его оставался жестким: — Ведь я говорил тебе когда-то, что наше родство очень дальнее. Мухаммед безжалостно мял свою фуражку: — Верно. Моя прабабка приходилась двоюродной сестрой твоему троюродному брату… — Не брату, а свояку. Но даже если бы это было не так, я все равно отношусь к тебе как к сыну, Мухаммед. Хоть у меня никогда и не было детей, — холодный взгляд за стеклами очков потеплел. — Я должен узнать правду, дядя. Мне не на кого надеяться, кроме тебя, — еле слышно сказал Мухаммед и, протянув руку, сжал узкое морщинистое запястье. Старый Фарук, словно не заметив этого отчаянного движения, отвернулся, посмотрел на людей, идущих по дорожке и медленно проговорил, будто размышляя вслух: — Правда… У каждого своя правда и в конце концов оказывается, что и она всего лишь чья-то точка зрения, застывшая во времени, как муравей в капле смолы. Фарук замолчал и Мухаммед уже подумал, что на этом их разговор закончен, но старик вдруг, не отрываясь от идущих людей, спросил: — Они родные братья? Мухаммед вскинул глаза: — Кто? — Твой друг Марсель и его брат Жан-Пьер. — Да! — горячо подтвердил Мухаммед. — От одной матери и одного отца! Фарук коротко улыбнулся: — Хорошо. Значит, от нас не потребуется чересчур много — энергия ближайшего родственника поможет нам. Глаза Мухаммеда радостно вспыхнули, но Фарук остановил его движением руки. Он отвернулся от дорожки, очень серьезно посмотрел на Мухаммеда и спросил: — Но скажи мне прежде: если я сам найду эту твою правду, ты откажешься от своего намерения идти туда самостоятельно? Искрящиеся радостью глаза полицейского стали острыми и пронзительными, и он твердо сказал: — Нет, дядя, я должен узнать это сам. Понимаешь? Он мой друг, как же я могу послать к нему кого-то другого, пусть даже и тебя? Они сидели рядом и смотрели друг другу в глаза. Наконец старый Фарук удовлетворенно кивнул и произнес: — Хорошо, мой мальчик. Я жду тебя вместе с ним у себя. И вот еще что… …Береговой патрульный и чудак Фарук проговорили о чем-то верных полчаса, потом полицейский поднялся, почтительно поклонился старику и уехал дальше по пляжу. Когда мотор квадроцикла затих вдали, поглощенный шумом прибоя, Камиль, которого нещадно жгло любопытство, подошел к Фаруку, уже уложившему свои апельсины обратно на ящик и спросил: — Что, Фарук, неужели ты скрывал свои доходы от нашего короля, что к тебе послали стража порядка? — Что ты, Камиль! — протестующе воздел руки к небу Фарук. — Все было совсем не так. Просто однажды я решил окунуться, когда волн совсем не было, но все равно чуть не утонул. Хвала Аллаху, этот достойный сын своих родителей спас меня и теперь изредка навещает, дабы удостовериться, что я не замышляю по недомыслию нечто подобное. Камиль недоверчиво пожевал губами, вздохнул и, разочарованно махнув рукой, вернулся к своему столику.
— Здесь недалеко. Я только измерю давление моему дяде. — Где это? — спросил Жан-Пьер, притормаживая на перекрестке. — На следующем светофоре налево. Это возле базара. Жан-Пьер покачал головой: — Скверное местечко. Шум, толкотня… «Лексус» миновал перекресток, свернув налево, и втиснулся в улицу, запруженную красными малолитражками городских такси, смердящими грузовиками и навьюченными ослами. Здесь заканчивался туристический район и начинался настоящий город. Яростно сигналя и ругаясь, Жан-Пьер маневрировал в тягучем жарком потоке. На очередном перекрестке разруливал движение полицейский. Мухаммед поднял руку, приветствуя его. — Ты его знаешь? — спросил Жан-Пьер. Мухаммед отрицательно покрутил головой. Жан-Пьер пожал плечами: — Так чего же вы все им машете? Каждый водитель! Никак не могу привыкнуть… — Каждый хочет показать, что уважает короля, приветствуя человека, облеченного им властью. Разве это странно? — Еще как! Каждому фараону кланяться — хуже не придумаешь. Еще чего! Мухаммед спросил, застегивая пуговицу на манжете рубашки (сегодня он был свободен от службы и был одет в гражданское): — Они так ничего и не узнали? Жан-Пьер, сердито глядя вперед, мотнул головой: — Нет. Говорят, что это было самоубийство. Он не мог перепутать шприцы. Это невозможно. Инсулин в ампулах, а дурь… — он махнул рукой. Мухаммед вздохнул и отвернулся. Когда ветер вдруг начинал дуть с юга, в тесном дворике, где на потрескавшемся клоке асфальта умудрялись гонять мяч шумные дети, раздавался отдаленный запах местного базара, вернее, того пятачка, куда сносили вечером весь мусор и отбросы: тухлые рыбьи потроха и головы, да гнилые фрукты. Осторожно втиснув «лексус» между пыльным маленьким грузовиком и покосившимся сараем, запертым заложенным за ручку ржавым изогнутым ломом, Жан-Пьер вылез наружу, брезгливо озираясь, и спросил: — Может, я здесь подожду? — Нет, нет, что ты! — замахал руками Мухаммед. — Ты непременно должен познакомиться с ним. Он так хотел тебя увидеть. — Зачем это? — нахмурился Жан-Пьер, нерешительно убирая ключи в карман. — Я часто рассказывал ему о Марселе. Он хочет познакомиться с его братом. — Вот еще незадача, — поморщился Жан-Пьер. — Нет, я, пожалуй, тут подожду. — Да чего ты боишься? Он тихий старик, маразматик. Ну, увидит тебя, спросит о какой-нибудь ерунде, ты соврешь что-нибудь. Посидим пять минут и пойдем. — Знаю я ваше «пять минут», — проворчал Жан-Пьер. — И чай ваш я пить не буду — так и знай. Терпеть его не могу… И, кстати, почему ты меряешь ему давление? — Дядя одинок и очень дорог мне. Я беспокоюсь о его здоровье. …Это был небольшой домик, ничем не отличавшийся от соседних, обступающих его отовсюду, как торговца апельсиновым соком обступают в жаркий день прохожие. Однако представлял он собой настоящую русскую куклу, называемую матрешкой, так как всё внутри него таило в себе нечто необыкновенное, словно бы раскрываясь внутрь и еще глубже. Тем, кто бывал в пятиэтажных коробках холодной России или в квартирках старых испанских кварталов, где, сидя за столом в кухне, можно было, не вставая, дотянуться до стремящемуся к одиночеству таракану в любом месте, где тому вздумалось выползти из щели, дом старого Фарука показался бы гораздо большим, хотя это и было не совсем так. Все дело было в цвете. Дом изнутри был черным, как восточная ночь в новолуние: и каменные стены с потолком, и пол, деревянный паркет которого и без краски был черен. Из-за этого ничего из того, что находилось в доме, разглядеть будто бы не удавалось. И вовсе не потому, что там было темно — света было достаточно. На предметах просто было трудно сосредоточиться, все внимание поглощал, как губка воду, черный цвет. А предметы стоили того, чтобы их рассматривать самым пристальным образом, позабыв про распахнутый, словно окно в душную ночь, собственный рот. Пол, будучи не просто деревянным, в каждой комнате выложенный из черных паркетин, составлял особенный узор, от которого, стоило лишь взглянуть себе под ноги, было трудно оторваться. Мебель у старого Фарука была стара, как и он сам, но цвета обычного, присущего всяким изделиям из дерева. Она была лишена бессмысленной вычурности, однако обладала особым стилем, подчеркивающим ее необыкновенную практичность. Если, в свою очередь, кто-то захотел бы присмотреться к мебели повнимательнее, то ему стало бы ясно, что и практична она была в гораздо большей степени, чем казалось на первый взгляд. Всякий предмет меблировки таил в себе что-то, дополняющее его и так всем видимые функции. Шкаф, битком набитый книгами с подозрительно древними корешками, имел неприметный выступ, потянув за который, из деревянных недр появлялась крошечная раскладная табуретка, приглашающая немедленно водрузить на себя отягощенное грузом знаний тело. Если бы кому-то вздумалось изучать содержимое стоявшего тут же кожаного дивана, то потрясенный исследователь нашел бы внутри не пружины (которые, к слову, там тоже имелись), но две тайные боковые ниши, где также можно было отложить для досужего времени пару добрых стопок книг (чем Фарук — опять же, к слову — не преминул воспользоваться). Кроме того, крышки обеих ниш весьма остроумно превращались в два небольших столика, располагавшихся, соответственно, у правого и левого подлокотников. Даже три кухонных брата-табурета, ничем будто бы не примечательных и совершенно одинаковых с виду, легко соединяясь, как цирковые акробаты, образовывали лесенку-стремянку, дабы можно было дотянуться хоть под самый потолок (до которого, впрочем, и так можно было легко достать). И нужно ли говорить о том, что маленький журнальный столик, на котором никогда не лежал ни один журнал в мире, путем нескольких нехитрых манипуляций вымахивал в серьезный обеденный стол, могущий приветить полдюжины смертельно голодных едоков. Имея в своей утробе вполне европейскую мебель, дом Фарука все же совсем не походил на жилище западного человека. И черный цвет играл в этом не главную роль. Каждая комнатушка являла гостю свое неповторимое лицо. Одна так вообще мебели как таковой не имела, представляя собой некую смесь спальни с кочевым шатром берберов, жителей пустыни. В этой комнате был даже полотняный полог, натянутый под потолком. Традиционного узора, если он и был (а он был), на полу видно не было — все пространство комнатки занимал толстый ковер, сам, однако, имевший совершенно удивительный, невероятный узор. Он был концентрический и все его линии-лучи неминуемо и плавно сходились в самом центре. Комната была щедро усыпана какими-то тюфячками, подушками и циновками. Спать здесь было, без сомнения, очень славно. (Тем не менее, мало кто догадался бы, что Фарук никогда не спал в этой комнате.) В доме, не уступая мебели возможности поразить воображение нечастых посетителей, жили своей особенной жизнью всевозможные мелочи. Тут были и прятавшиеся по углам традиционные марокканские светильники — пирамидки из стальных прутьев, туго обтянутые верблюжьей кожей всевозможных цветов, — и африканские жутковатые маски, таращившиеся со стен, и еще множество чего-то, не имеющее даже перевода ни на арабский, ни на французский языки. Наверное, кто-то, кому посчастливилось бы более подробно изучать содержимое дома Фарука, вряд ли удивился, попадись ему, скажем, разбитые Скрижали, которые пророк Муса собственноручно в сердцах грохнул оземь, спустившись со священного Синая и застав своих соплеменников, поклоняющихся золотому тельцу. Светильники, кстати говоря, имели внутри не только обыкновенные электрические лампочки, но также и настоящие восковые свечи. Еще в доме укромно гнездились масляные лампы, одним из владельцев которых, вне всяких сомнений, был в свое время знаменитый Аладдин, и все те же свечи в разнообразных витиеватых и не очень подсвечниках — хозяин Черного дома жаловал живой огонь. Дневной свет проникал в эту сокровищницу удивительных изделий рук человеческих через небольшие окошки, и было бы совсем некстати, если б они совсем уж ничем не отличались от миллионов своих собратьев в других домах. Каждое из них, обрамленное остекленной рамой, было затянуто с внешней стороны паутиной, и, словно в такт всему дому, каждая такая природная сеть отличалась от другой узором. На одной из них, в самом центре, как раз сидел паук, ловко и деловито пеленая неудачно попытавшуюся проникнуть в странный дом муху. Если бы Жан-Пьер заметил хотя бы половину из перечисленных особенностей дома старого Фарука, он, вероятнее всего, тотчас же поспешил убраться вон, однако черный цвет и узор полов делали свое дело, да и хозяин, встретив гостей, немедленно предложил пройти в сад. — У вас еще и сад есть? — только и успел удивиться Жан-Пьер. — Есть, — кивнул Фарук. — Правда, очень маленький. Сад, стиснутый со всех сторон мрачными высокими заборами с вмазанными сверху по обычаю отбитыми бутылочными горлышками, имел над собой довольно просторный клок неба и содержал ровно восемь апельсиновых деревьев. — Хорошо вы его охраняете, месье. Надежно, — усмехнулся Жан-Пьер, окидывая взглядом недобро зеленевшие бутылочные осколки. — Мой дом не нуждается в заборах. Это соседские, — небрежно заметил Фарук. Возле стены дома стояла небольшая, как и всё здесь, скамеечка, на которую и предложил Жан-Пьеру присесть Фарук. В отличие от всех восточных хозяев, он не старался донельзя выпятить свое гостеприимство и радость по поводу прихода гостей. Он не улыбался широко, не славословил свой дом и даже не подумал потчевать пришедших приторным мятным чаем, коим его предки восстанавливали силы на кочевых стоянках, одновременно укрощая этим хитрым настоем свою неуемную южную сексуальность, посильно регулируя демографические процессы в стране. Вместо этого хозяин без лишних церемоний попросил Мухаммеда пройти за ним в дом, чтобы определить давление. — А вы, уважаемый, пока полюбуйтесь моими деревьями. Если хотите, можете полакомиться плодами, — равнодушно предложил Фарук и они с Мухаммедом вернулись в дом. Если бы Жан-Пьеру действительно захотелось отведать апельсинов, то ему пришлось бы нелегко: оранжевые спелые шары висели довольно высоко на своих ветках. Кухня Фарука, помимо чудесных табуретов и старого буфета, о котором уместнее просто промолчать, содержала и самые обыкновенные, привычные любому западному человеку агрегаты: холодильник, плиту и все в том же духе. Вот только полки, укрепленные на стенах, на которых толпилось множество баночек, и в которых обычно хранят специи и тому подобную духовитую мелочь, много сказали бы как опытному биохимику из Сорбонны, так и молчаливому шаману из Сонорской пустыни. Фарук усадил Мухаммеда на один из табуретов, живо достал откуда-то две укороченные трубочки для коктейлей и знаком велел племяннику запрокинуть голову. Затем он вставил ему одну из трубочек в левую ноздрю и, наклонившись, несильно, но резко вдунул некую смесь, что находилась в трубочке, прямиком в носоглотку Мухаммеда. — Не дыши, — негромко напомнил Фарук и быстро проделал то же самое с правой ноздрей племянника. Сунув опорожненные трубочки в мусорный пакет, спрятанный за одной из неприметных дверок под мойкой, Фарук знаком разрешил Мухаммеду дышать. Тот засопел, и сейчас же из его покрасневших глаз потекли слезы. В саду на скамейке скучал Жан-Пьер. Дядя с племянником, вернувшиеся из дома, уселись рядом с ним — Фарук справа, а Мухаммед слева. Племянник прижимал к лицу платок, на что старик заметил: — Ну нельзя же так убиваться, Мухаммед. Поверь, там ему не станет от этого легче. Он воздел сухой палец к небу и строго посмотрел на Мухаммеда. Тот, не отрывая от глаз платка, кивнул и плотней придвинулся к Жан-Пьеру. Жан-Пьер поморщился, но отодвигаться было некуда: справа, почти вплотную к нему, сидел Фарук. Молчание затянулось. Ветер играл листьями апельсиновых деревьев, где-то пропел петух и взлаяла собака. За одним из соседских заборов что-то громко и возбужденно принялись обсуждать по-арабски две женщины. У одной голос был высокий и молодой, у второй низкий, привычный ставить жирные точки во многих спорах. Жан-Пьер поерзал, испытывая явное неудобство в компании молчавших арабов. Мухаммед притих совсем, низко наклонив голову, а по Фаруку было видно, что и в полном одиночестве он так и сидел бы, глядя на сад. Кашлянув для разгону, Жан-Пьер спросил, повернув голову к Фаруку: — Э-э… скажите, месье, почему у вас такой странный дом? Старик, рассматривая апельсины на ветках, отозвался: — Мой дом вовсе не странный. Люди привыкли жить в еще более странных местах. Ведь вас вовсе не удивляет, если человек селится в каком-нибудь очень высоком доме и чтобы добраться до двери собственной квартиры, ему приходиться ехать в железной коробке, подвешенной на тросах. — И что же тут нелепого? Надо же людям где-то жить. Пусть даже и под самой крышей. — Человеку не пристало селиться так далеко от земли. У него есть ноги и ему следует ходить по земле. — Выходит, если у человека нет крыльев, то ему и летать нельзя? И самолеты он построил зря? — Он построил зря такие самолеты: шумные, вонючие и весьма ненадежные. Человек очень спешит, все равно мало куда успевая — даже со своими самолетами. Хотя есть способ летать гораздо проще и безопасней. Но пусть даже человек и летает на этих самолетах — ведь он в них, все-таки, не живет, верно? — Постойте, постойте! — вскинулся Жан-Пьер. — Какой еще способ летать проще? О чем вы говорите? — Ерунда, — отмахнулся Фарук, по-прежнему глядя на апельсины. — Не стоит об этом. — Конечно! — фыркнул Жан-Пьер. — Раз это невозможно, то и говорить нечего. — Это возможно, месье, — ровным голосом возразил старик. — Да? Ну так объясните, раз возможно! — раздраженно заметил Жан-Пьер. Фарук пожал плечами: — Вы слишком много знаете, месье, чтобы я смог вам это объяснить. Да и не в объяснении дело. — А в чем? — раздражаясь все больше, не сдавался Жан-Пьер. — В чем тут дело, черт его возьми? — Не нужно ругаться, месье, — все тем же почти равнодушным голосом возразил Фарук. — Вот если бы вы были, скажем, ребенком — до годовалого возраста — я бы смог научить вас этому искусству. — Какому еще искусству? Вы издеваетесь, да? — Искусству БЫТЬ. — Кем быть, дьявол вас задери?! — Просто быть. И тогда вы бы могли полететь туда, куда захотели. Даже и лететь бы не пришлось. Вы бы просто там оказались и все. Жан-Пьер в сердцах плюнул: — Вы… выжили из ума! Вы… — И уже давно, месье, — неожиданно согласился Фарук. Свирепея, Жан-Пьер смотрел на него, очень жалея, что нельзя пустить в ход кулаки. Мухаммед, никакого участия в споре не принимавший и уже давно уронивший платок, сидел, низко опустив голову и навалившись на Жан-Пьера. Тот, наконец, вспомнил о нем, раздраженно дернув плечом. — Эй, ты что, уснул, что ли? — спросил Жан-Пьер, на мгновение позабыв о сумасшедшем старике. Мухаммед не отозвался, продолжая мерно сопеть. — Эй!.. — Он очень расстроился, бедный мальчик, — пояснил Фарук, продолжая рассматривать апельсины, — и я дал ему хорошее лекарство. — Что? — повернулся к нему Жан-Пьер. — Какое еще лекарство? — Успокоительное. Я всегда им пользуюсь сам. — Оно и видно! — сердито сказал Жан-Пьер. — Зачем вы это сделали? Он взрослый человек и сам как-нибудь успокоился бы. — Не сердитесь, месье. Но я подумал, что так будет лучше. Жан-Пьер потряс Мухаммеда за плечо. Тот никак не отреагировал. — Вот пакость!.. — пробормотал Жан-Пьер, пытаясь заглянуть Мухаммеду в лицо. — Глаза закрыл… Он повернулся к Фаруку и, еле сдерживаясь, спросил: — Что вы ему дали, старая вешалка?! Отвечайте! — Не стоит волноваться, месье, — все так же безучастно ответил Фарук. — Я же сказал: успокоительное. — Какое успокоительное? Название у него есть? — Я не помню названия, месье. Я давно пересыпал пилюли в стеклянную баночку из-под конфитюра. Но я всегда ими пользуюсь и чувствую себя очень хорошо. — О, дьявол! — прошипел Жан-Пьер. — Угораздило меня… Что вы мелете? А вдруг он откинется? Может, ему нельзя принимать ваши дурацкие пилюли… — О господи, Марсель… Это невозможно… — вдруг отчетливо произнес по-французски Мухаммед, по-прежнему не поднимая головы. Жан-Пьер испуганно на него воззрился. — Эй! — снова потряс он его за плечо. — Ты чего? Мухаммед не реагировал, сидя с закрытыми глазами. Жан-Пьер попытался было подняться, но Фарук неожиданно ловко схватил его за запястье, удерживая на скамейке. — Не нужно волноваться, месье, — повторил он, поворачивая к Жан-Пьеру спокойное лицо. — Сейчас все пройдет. Жан-Пьер попытался высвободить запястье, но вдруг понял, что пальцы Фарука держат его словно железные клещи. Он в замешательстве поднял голову и уперся в дымчатые стекла очков старика. Глаза Фарука смотрели пронзительно и твердо, как не мог смотреть ни один слабоумный старик. — Сейчас Мухаммед очнется, и вы сходите куда-нибудь, посидите, выпьете. Ведь вы любите кофе? Да, месье? Глаза за дымчатыми стеклами жили отдельно от этих слов — Фарук смотрел безжалостно, и не допуская возражений. Жан-Пьер нервно сглотнул, оставаясь на месте, и ему уже не хотелось никуда бежать — он отчего-то понимал, что это не только бесполезно, но и опасно. — Да, месье… Я… я люблю кофе, месье… За забором продолжали раздаваться голоса: низкий уже отчитывал, высокий оправдывался. Солнце спряталось за облако, словно невеста за свое покрывало и ветер посвежел. И тут далеко, в самой глубине города, запел свой призыв к предвечерней молитве муэдзин. Протяжный унылый голос, усиленный громкоговорителями, плыл, разносимый ветром и неминуемо рассеивался, когда достигал туристического побережья. И этот призыв муэдзина остался без внимания в саду старого Фарука.
— … гнусное порождение шайтана! — мял в руках свою фуражку Мухаммед. — Ну-ну, — похлопал его по колену Фарук и слабо улыбнулся. — Не стоит так чернить Гончара. Он вовсе не делал его таким. Они сидели у дорожки, как несколько дней назад, только на этот раз океан был спокоен. Уже вечерело и ехидный Камиль давно ушел со своим столиком и нераспроданным арахисом. Отлив далеко обнажил гладкий песок пляжа. Со стороны бульвара уже раздавалась музыка и на склоне горы, возвышавшейся над портом, зажглась огромная надпись, гласившая по-арабски: «Аллах. Отечество. Король». — Кто мог подумать, что смерть Марселя будет нужна его брату! О, их несчастные родители! — стенал Мухаммед, горестно и бессмысленно глядя на далекую надпись. — Откуда было знать, что этот нечестивый Жан-Пьер промышляет наркотиками и вся доля причитающегося ему наследства их отца давно и без остатка вложена в этот проклятый бизнес! Покуситься на жизнь брата, одинокого и больного человека ради завладения и его долей тоже… Мухаммед принялся разглаживать смятую фуражку, помолчал немного и стал рассказывать дальше: — У него было алиби: он будто бы гостил у своего приятеля… Все ложь. Он был в тот день у Марселя. И помог приготовить ему шприц… якобы с лекарством. У этого Жан-Пьера в доме нашли зелье, точно соответствующее остатку в шприце, которым пользовался в тот вечер Марсель… О Аллах, кто мог знать… — пробормотал Мухаммед и вдруг осекся и посмотрел на сидевшего рядом непроницаемого Фарука. — Постой, дядя… Фарук слушал племянника, глядя на спокойный океан. Мухаммед заглянул в его дымчатые очки и спросил: — Ты знал с самого начала? Фарук кивнул. Помолчав немного, он сказал: — Людьми управляет множество вещей, никакого отношения к милосердию не имеющих. Человек суть яйцо и обычно из него получается омлет. Но из яйца может появиться и птица. — Я тоже омлет, почтенный Фарук? — спросил Мухаммед, немного помедлив и его лицо было серьезно и печально. Фарук тихо и благодушно рассмеялся: — Курица тоже рождается птицей, мой мальчик. Но она не умеет летать, потому что это ей ни к чему — зачем покидать насест и кормушку? Человек не птица, но весь фокус в том, что крылья-то у него все-таки есть. Только почти никто об этом даже не догадывается. И крылья эти вовсе не для того, чтобы покрывать в этом мире расстояния и куда-то лететь — где есть другой насест и еще лучшая кормушка. Эти крылья побуждают человека к действию в то время, когда кажется, что все потеряно и жизнь — всего лишь череда неприятностей, следующих одна за другой. Они помогают понять, что любовь — совсем не то, что принято приписывать некоторым потребностям организма, а перьями (пусть даже птичьими) нельзя набивать подушки. Такие крылья дают человеку возможность подняться над тем, что постижимо лишь с помощью логики и осознать, что душа — не набор знаний об этом мире, накапливаемых при помощи опыта, и даже вовсе не «что», а «как». И время — не то, что можно измерить горсткой песка в стеклянной колбе или несколькими шестеренками, вращающими стрелки. Крылья — не часть тела или души, а ключ к восприятию Вечности. Но перед тем как появится возможность поставить перед собой все эти вопросы, необходимо понять, что из тебя пытаются сделать яичницу. — Кто пытается? — спросил Мухаммед. — Те, кого ты привык называть «Я», — ответил Фарук. Было уже почти совсем темно. Огромный пляж пустовал, лишь вдали бродили у самого прибоя двое. Дорожку, возле которой сидели Фарук и Мухаммед осветили два полусонных фонаря, не способных ослепить выплывший из-за глыб отелей запрокинутый навзничь востроносый месяц. В начале дорожки, ведущей с улицы, показалась одинокая фигура идущего к пляжу человека. Фарук посмотрел в ту сторону и поднялся, подхватывая пакет с апельсинами и опираясь на клюку. — Мне пора, Мухаммед, — сказал он. Береговой патрульный Мухаммед молча поцеловал старику руку. Фарук двинулся прочь от пляжа, а Мухаммед, придвинув ящик из-под кока-колы поближе к забору и бережно припрятав под него забытый Фаруком молитвенный коврик, пошел по песку к давно остывшему квадроциклу.
…По дорожке навстречу ей шел старик с клюкой. Он был одет в обычный для здешних мужчин балахон белого цвета, очень похожий на длинную, до самых пят, рубашку. На голове старика была небольшая круглая шапочка, а его лицо, обрамленное редкой бородой, закрывали огромные старомодные очки. В руке он держал полиэтиленовый пакет, в котором светились оранжевыми боками апельсины. Она видела этого человека впервые, но почему-то была уверена, что шел он навстречу именно ей, и что он обязательно с ней заговорит. Пожилые мужчины редко вели себя здесь подобным образом — разговорами с чужеземными женщинами обычно тешили себя молодые арабы. Она уже успела к этому привыкнуть, и либо просто молчала в ответ, либо говорила, что ничего не понимает. Старик подошел ближе и остановился, приветливо ей кивнув. Она тоже остановилась — пройти мимо него ей даже не пришло в голову. Старик приподнял свои апельсины, и что-то сказал по-французски. — Я вас не понимаю, — виновато улыбнулась она. — Ля рюс, — почему-то удовлетворенно кивнул старик и вдруг произнес по-русски, лучше любого москвича, всю жизнь не вылезавшего из Новых Черемушек: — Добрый вечер, дитя мое. — Вы говорите по-русски? — удивилась она. — Впервые, — хитро улыбнулся старик, и за дымчатыми стеклами его смешных очков ей стали видны в свете фонаря пронзительные спокойные глаза. — Как вас зовут? Она грустно улыбнулась: — Один человек называл меня Птицей. Старик ничуть не удивился и протянул ей свой пакет: — Черный Фарук хочет подарить Птице эти апельсины. — Спасибо, — ответила она, принимая пакет. — Здешние апельсины очень вкусные. Старик кивнул и, не прощаясь, пошел дальше. И его туфли совсем не шаркали по дорожке, как это обычно бывает у стариков.
…Мухаммед не спешил уезжать. Он дождался, пока девушка с апельсинами поравнялась с ним, приближаясь к океану, и сказал: — Вам очень повезло, мадам. Почтенный Фарук не каждому дарит апельсины, выросшие в его саду. Иным он предлагаем самим сорвать их с деревьев. Тем, кого Фарук отмечает, он дарит апельсины из своих рук. Вам очень повезло сегодня, мадам. — Я не понимаю, — покачала головой девушка и пошла дальше к самой кромке прибоя — пожелать Океану доброй ночи. Мухаммед завел двигатель и поехал по песку туда, где сверкал огнями шумный и беззаботный бульвар.
Postscriptum:Детектив так себе. Но мне был интересен не он, не интрига. Вероятно, я не прав. Все должно быть "не так себе".
|