Литературный Клуб Привет, Гость!   С чего оно и к чему оно? - Уют на сайте - дело каждого из нас   Метасообщество Администрация // Объявления  
Логин:   Пароль:   
— Входить автоматически; — Отключить проверку по IP; — Спрятаться
А горькой правды, как ни льсти, не скроет лесть.
Эсхил
ennushka   / (без цикла)
Искорки счастья

Если меня оставить в покое – я начинаю вспоминать Дом. Собственно говоря, он еще жив, и я не на чужбине – всего каких-нибудь сто километров, и люди в деревне с тех времен остались живы. Самое интересное, что живы даже некоторые бабушки тех детей, которые строили шалаши из сена и доверчиво совали мне в куриный лаз, выпиленный в сарае, свои тапки, чтобы потом наугад, по одному тапку, получать их из этого лаза. В эту игру охотно брались даже самые маленькие, от которых обычно хотят избавиться. И бабушки брались, правда, их приходилось долго уговаривать. Зато потом какое разнообразие было у меня на полках! Как неуверенно звучали голоса, называвшие номер полки! Смеху, конечно, было много, когда какая-нибудь бабушка растерянно вытаскивала малышовую босоножку, которая и на пальцы-то ей не налезет. Но если кто-то угадывал свою обувь – его сразу начинали молча уважать. Наверное, это воспринималось, как показатель везучести. Правда, я не помню, чтобы кто-нибудь хоть раз угадал оба своих тапка. Следующим этапом были гонки в выданных башмаках. На этом этапе бабушки, как правило, немножко сачковали, а мы неслись наперегонки, и главное было – удержать на ногах эти ужасные чужие тапки, которые сваливались от одного шага. Наверное, мне тоже приходилось бегать, но я помню все как бы со стороны: такое визжащее облачко из рук и ног, оставляющее за собой дорожку из тапочек. Но наряду с картинкой мои ноги помнят ощущение мягкого, как мука, белого песка. У нас была очень песчаная почва, из-за этого на ней плохо росли овощи, но зато в песке водились искорки. Нам говорили, что это слюда, но мы сами лучше знали, что к чему. Конечно, это был золотоносный песок. Иногда у нас возникала настоящая эпидемия по этому поводу. Тогда нас встречали на глухих задворках, у бочек, наполненных таинственной зеленой водой. В тенистых уголках росли цветы особенно задумчивые, как и все бледное, ощущающее недостаток солнца. Мы промывали песок, направляя его тонкую струйку в ковш с водой и откидывая получившуюся грязь в сито, но там больше не было видно искорок. Мы пытались пересыпать сухой песок – поднималась пыль, как во время урагана. Только руками, осторожно, можно было выловить эти упрямые искорки, и у меня был спичечный коробок, дно которого покрывали плоды моих многодневных стараний. Как-то коробок упал с печки и даже не открылся, но искорки исчезли. Я не знаю: просыпались они на пол или умерли от удара, но, как мне кажется сейчас, – это была материя счастья, которая так легко переходит в свою противоположность.
Дом, о котором я рассказываю, стоял на границе света и тени. Его фасад был обращен строго на север, отчего в палисаднике снег не таял до конца мая. Ровно посередине дома росли три куста черной рябины, высотой до крыши и такие тесные, что в их глубине отмирали целые ветки от недостатка воздуха и света. Они вместе с домом не пускали солнце на северную часть сада. Когда-то маленькая девочка, которую привезли из пыльного города и выпустили в этот запущенный сад, вдоволь набегавшись по солнцу, вдруг пролезла в дырку между кустами и забором и с разгону оказалась в этом темном царстве. Травинки там были редкие и тонкие, между ними чернела земля. На одной такой проплешине неловко лежал роскошный майский жук. У него почему-то перепутались ноги, и девочка хотела помочь ему встать, подтолкнув чуть-чуть палочкой. Но он упал на спину, обнаружив толпу жадно обедающих муравьев. Потом, много лет спустя, девочка не раз вспомнит эту пустую шкурку, увидев очередную голодную толпу, обсасывающую жизнь очередной жертвы. А сейчас девочка, с трудом оторвавшись от страшного зрелища, бредет на солнечную сторону сада. Она трясет косичками, пытаясь вытрясти из головы это воспоминание, но косички легкие, и не могут перевесить тяжелых дум…
Она смогла справиться со своим потрясением только через два дня, когда устроилась на работу. Вы удивляетесь, куда можно устроиться шестилетней девочке? Она была наблюдательна и заметила, что на самой границе света и тени растут бледные вьюнки. Они цвели только один день, а потом умирали и висели как кусочки скомканных салфеток на тонкой изящной лозе вьюнка. Нельзя было допустить такого надругательства над покойными вьюнками, и девочка ежедневно предавала земле маленькие сморщенные тряпочки. Абсолютную тайну, в которой происходил ритуал, было почти невозможно нарушить, ибо язык, на котором действовала девочка, был незнаком остальным жителям деревни, хотя общение с загробным миром было им не чуждо. В ее же ритуале первоначальное сострадание к вьюнкам постепенно уступило место символике креста. Вьюнки жили на пересечении левой и правой части сада, стремились цвести как можно выше над землей и после смерти уходили под землю. Девочка ощущала, как она дорисовывает эту последнюю, недостающую лапу креста, уходящую под землю, проявляя тем самым величественную картину. Ей приходило на ум сравнение с книжкой раскрасок, которую ей подарили на день рождения. Все краски уже были скрыты в белой бумаге каким-то таинственным способом. Нужно было только намочить кисточку водой и медленно водить по поверхности, пока краски не проступали. Они были очень красивые и нежные. Девочка никогда бы не смогла так раскрасить сама.
За теневой стороной сада была главная деревенская улица, совершенно безлюдная днем. Зато за солнечной простирались поля и дорога, по которой несколько раз в день проходил автобус. Он своим характерным урчанием делил тягучие и бескрайние летние дни на обозримые отрезки. Когда-то у той дороги стояла церковь с часами на колокольне, отбивающими каждый час. У меня нет сомнения, что звук автобуса происходил от звона (или даже им являлся), но мне всегда было трудно решить, был ли это звон преследуемый, убегающий от погони и оттого рассредоточенный в полях до неузнаваемости тембра, или мы сами со всей нашей деревней, заключенной в э т о в р е м я, двигались столь быстро, что он расплывался в нашем сознании, как предметы, сфотографированные из окна движущегося поезда?
Если автобус исправно делил дни, то были и противоположные силы. Одной из них был маленький нахохленный старик Титыч, от зари до зари матерящий свою кобылу. У него была очень маленькая делянка, которую он с кобылой ежедневно возделывал. Даже по самым трудолюбивым крестьянским понятиям там нечего было делать столько времени, тем более с лошадью, но для Титыча в этом скрывалось две возможности. Первая: выговориться перед живым существом, вторая: не слышать, что при этом скажет жена. Титычу не повезло с женой. Она была достаточно властная, чтобы портить жизнь и в то же время слишком болезненная, чтобы ей можно было ответить тем же. При малейшем неповиновении со стороны Титыча она начинала задыхаться и делала это так страшно, что Титыч окончательно ограничил кобылой круг своего общения. Зато уж с кобылой он был, извините за каламбур, на коне. Как легко он доказывал ей бренность всего сущего и ее собственную никчемность! Это был обличительный акт. Великий русский язык бледнел и ежился перед сокрушительной творческой энергией лексики Титыча. Мат также является частью русской народной культуры, но, в отличие от какой-нибудь хохломы, он не требует затрат на производство и, стало быть, абсолютно не зависит от экономической ситуации. Свободный Титыч был мастером своего дела. На каких-нибудь двух-трех корнях он ухитрялся рассказывать лошади всю историю своей жизни, сопредельных жизней, а также мироздания в целом. Главной же идеей повествования было через несовершенство мира донести до кобылы мысль о ее собственном глубоком несовершенстве. Все проявления внешнего мира Титыч объяснял ей как доказательства этого несовершенства. Он бранил ее из-за прилетевшей стаи ворон, подозревая, что именно она спровоцировала их появление. Если же через поля кто-нибудь шел, Титыч обставлял дело так, будто он жертва этой злонамеренной кобылы, которая вынуждает его сквернословить при постороннем. Соседи гадали, что он будет делать, когда кобыла издохнет, но кобыла пережила своего хозяина. После смерти Титыча она перешла к его племяннику и еще несколько лет деревня видела ее грустную морду, которая оживлялась и трепетно двигала ушами при звуках ненормативной лексики. А жена Титыча все так и болеет.
Самое удивительное, что живы две сестры-вековухи, которых мы еще в детстве жалели за старость. Они такие же сморщенные и землистые, как и двадцать пять лет назад, и так же бодро каждое утро ковыляют в лес на кладбище, где похоронена их мать. Живы, правда, не в таком бодром состоянии, несколько их ровесниц, а вот их дети уже успели переселиться в лесок. Наверное, это от войны. Они пережили ее в сознательном возрасте, и это была, вероятно, та вакцина смерти, насильно вкачанная в кровь, которая не дает им умереть теперь.
Сестры-вековухи ходят на кладбище каждый день, в любую погоду. Только глубокие сугробы могут их остановить. Мне казалось это странным, но остальные жители деревни, обычно непримиримые к странностям, относятся к этому очень положительно и по утрам даже с некоторым сожалением провожают взглядом кособокие фигуры сестер, уходящих в туман. Как-то рано утром мне пришлось ехать в город, а идти до электрички нужно через тот самый лес. Я помню ослепительно сияющую росу на поле и косую тень, падающую от леса. Две фигуры медленно уходили в эту тень и вдруг, дойдя до черты леса, остановились на пороге. Лесное кладбище не имело ограды, но вход был обозначен грубой деревянной аркой – два столба и перекладина. На полусгнившей перекладине виднелся черный крест, аккуратно вырезанный много лет назад. Сестры, сделав едва уловимое движение перед собой, медленно вошли под своды лесного храма. Старшая, уверенная, что ее никто не видит, встала на колени, младшая привычно осматривала могилы в поисках мусора. У них не было семей в привычном значении этого слова, и об их тайном монашестве, видимо, с благодарностью догадывались односельчане.
Мне немного страшно сейчас за них: как они встретят н а с т о я щ и й храм, который вот-вот начнут строить в деревне.
Летние дороги полны серебристых искорок. По одной такой дороге, с удовольствием окуная в песок босые ноги, идет малыш Илюшка. Ему наперерез движется огромная волосатая гусеница, зачем-то выползшая из травы на дорогу. Илюшка думает наступить, но, наверное, будет щекотно и неприятно. Ему хочется как-нибудь выказать свое превосходство перед гусеницей, а она не замечает его. Взять в руки ее он все-таки боится, поэтому, сбежав в траву, он возвращается с листом лопуха и, завернув в него гусеницу, довольный, бежит домой. Дома, объявляя гусенице о предстоящем тюремном заключении, он все же сжаливается над ней и кладет к ней в банку вкусные, по его мнению, вещи: травинки, хлебные крошки и даже пол-конфеты «Мечта». Вечером Илюшку нашли громко ревущим над банкой с коконом. Когда мама попыталась утешить его, говоря, что гусеница не умерла, а приготовилась стать бабочкой, он заплакал еще громче. Она все-таки оказалась сильней его, хотя была размером в палец. Отказалась от травинок и конфет и ушла от него, хотя и формально осталась в банке. И он попытался швырнуть банку на пол, но мама ласково перехватила его руку и, осторожно достав куколку из банки, вынесла ее в сад.
Через несколько дней Илюшка сосредоточенно копал что-то на тропинке, а у него на голове сидела большая бабочка Павлиний Глаз, но ему не было видно ее. Две девятилетние девочки наблюдали за этой картиной.
– Смотри, у него бабочка, как бантик! – прошептала одна и громко прыснула в кулак.
Другая задумалась
– Так долго сидит на нем… Наверно опыляет, а потом у него будут дети. Когда он вырастет.
– Дура, что ли, – обиженно говорит первая, – чтобы дети были – дядька с теткой кое-что делают.
– Сама дура! – отвечает вторая. – Что ж тогда у дяди Васи с тетей Зиной детей нет?
И они начинают спорить, и каждая делает вид, что уж она-то точно знает про это «кое-что». Но каждый раз что-то не сходится, какое-то звено упущено и, доспорившись до изнеможения, они расходятся по домам. Одна лезет на печку, где у нее кукольная комната, и сосредоточенно прикладывает двух кукол друг к другу то так, то сяк, пытаясь прикинуть, как это может быть в действительности у тетей с дядями. Получается полная ерунда – и девочка сердито швыряет кукол с печки. В это время другая девочка внимательно наблюдает, как ее мать кипятит молоко для какао. Молоко оказывается несвежим, идея какао загублена на корню, и расстроенная мать показывает дочери гадкую творожистую кашицу. Но вместо того, чтобы заплакать о любимом какао, дочка, вся сияя от восторга, кричит: «Вот поэтому-то у них и нет детей!» – и, не объяснив своих слов, убегает на улицу.
Можно было бы сказать, что они предчувствовали (или даже накликали) свою дальнейшую судьбу. Но это было бы неправдой. Дети всегда интересуются вопросом: откуда они взялись. Поэтому то, что обе девочки через пять лет нелепо забеременели, вряд ли как-то связано с их невинными детскими исследованиями. Одна из них успела вовремя обратиться к врачу. Другая залезла на печку к своим куклам и лежала там, отвернувшись к стене, пока у ее подслеповатой бабушки не лопнуло терпение и она согнала внучку с печи хворостиной, потому что началась засуха и некому было поливать огурцы. К этому времени роковое пополнение живота стало заметно каждому. Девочка родила двух полудохлых младенцев, один из которых все-таки выжил, и она потом ходила с ним на руках по улице, озадаченно переворачивая его то так, то сяк, видимо так и не поняв, почему он у нее появился.
В это время другой девочке, которая работала могильщиком у бледных вьюнков, исполнилось одиннадцать лет. Ее звали Алька, она любила читать умные книги. Ветер шевелил описания сражений, по биографиям великих людей пробегали солнечные пятна. Алька, развалившись на троне, который папа выдолбил из пня погибшей яблони, поверх книги наблюдала за тем, что происходит в мире. Все происходило хорошо: пели птицы, в баке грелась вода на вечерний полив, за забором четырнадцатилетняя соседка гуляла с крошечным братиком. Алька даже зажмурилась от ощущения гармонии и вся растворилась в мелькающих фиолетовых узорах, которые бывает видно, если крепко сомкнуть веки. Вдруг что-то вытолкнуло ее из ощущения блаженства. Соседкин голос растерянно настаивал: «Скажи: Ма-ма. Ну давай: Ма! Ма!» Алька захлопнула книгу и решительно, не боясь крапивы, подошла к забору.
«Привет, как дела, твой, что ли?» – бодро выпалила она, а внутри совсем струсила и отчаянно желала, чтобы это все-таки оказался братик. Соседка нерешительно улыбнулась, переднего зуба у нее не было и немытые косички висели как крысиные хвосты.
«Ну… мой, – помедлив, выговорила она, - а чего надо-то?»
«Да так, ничего», – сказала Алька и побрела через крапиву назад, сглатывая злые слезы. Ей захотелось опять начать свое служение у вьюнков, но в одиннадцать лет это уже было глупо.
Вечером к Альке пришел Данька, ее ровесник, тоже горожанин, приехавший на каникулы в деревню. Алька, сжав от волнения кулаки, с потемневшим лицом рассказала ему о своем открытии. Данька был удивлен, но не больше. «Ну пойми! – говорила Алька, – это же предательство! Нельзя, чтоб у детей были дети. Дети – это же совсем не то, что взрослые!» «А как же пятнадцатилетний капитан?» – спросил Данька. «Это совсем другое. В капитаны я бы сама пошла, хоть сейчас». «Но это ведь тоже самое, – сказал Данька. – Просто это для мужчин. А для женщин – дети». Но Алька все не могла успокоиться и содрогалась от омерзения, представляя себе соседку беременной. Тогда Данька предложил выяснить все до конца и допросить соседку, хотела ли она ребенка и почему он у нее появился так рано. Сунув руки в карманы и подталкивая друг друга локтями, они пошли через дорогу. Облезшая калитка соседки покосилась и еле открывалась, звонок на двери не работал. На стук выползла бабка и сердито разъяснила: «Простудила эта дура ребенка. Сидит теперь с ним, никуда не выйдет».
Они осторожно прошли по полутемным сеням в горницу и увидели соседку, сидящую на кровати и тупо уставившуюся на груду тряпья, что лежала рядом с ней. На носу у соседки висела слеза, еще две медленно двигались по щеке. Альке вдруг стало больно в груди. Шепнув Даньке: «Посиди, я сейчас», она выскочила из дома и помчалась через дорогу к себе. Больше всего на свете ей хотелось сейчас вернуться в утро, когда она еще ничего не знала. Но это было невозможно и поэтому, пользуясь тем, что на кухне никого не было, она схватила из-под стола банку с малиновым вареньем и побежала обратно к соседке. Данька уже чинно сидел за столом, потягивая позавчерашний чай, и терпеливо слушал ворчание бабки. Алька торжественно поставила банку на стол. «Зря ты это, Алька,– огорчился Данька, – здесь же в каждом доме варенье». Но соседка улыбнулась: «А у нас нет. У нас куры всю малину склевали. Спасибо, теперь лечиться будем» – и обняла Альку. Потом засмущалась своего порыва и, отвернувшись, долго и больно дергала себя за кончики крысиных косичек.
Алька вышла из соседского дома с чувством удивительного обновления, как будто выздоровела после долгой болезни. «Вот видишь, – говорила она Даньке, - какой ты молодец, что мы сходили. Она ведь ни в чем не виновата». Алька не могла даже идти спокойно – она подпрыгивала и подкидывала в воздух свою толстую золотую цепочку. Конечно, цепочка была не из настоящего золота, иначе ее бы не отдали играть Альке, но выглядела замечательно – в палец толщиной и при этом легкая и хорошо сворачивающаяся. Вся улица была залита рыжим светом. Алька кидала цепочку все выше, и цепочка взблескивала все ярче. И вдруг она не вернулась. Дети, разинув рты, начали оглядываться и скоро обнаружили цепочку весело покачивающейся на электрическом проводе, протянутом между столбами. Они пробовали сбивать ее мячиком, но ничего не получалось. «Вот если бы мы летать умели!» – сказала Алька. Данька возразил: «Может, мы и умеем. Просто так принято, что люди не летают, вот никто и не пробует».
И они начали пробовать. Дом стоял на пригорке. Они брались за руки и неестественно медленно, как в кино, сходили вниз, пытаясь почувствовать потоки ветра, которые могли бы их понести. Через некоторое время они поняли, что за руки держаться нельзя, что это следующая ступень, а начинать нужно с одиночного полета. И опять бесчисленное количество раз они сходили с холма, твердо уверенные в том, что полеты возможны, и концентрировали все свое внимание на том, чтобы поймать правильное ощущение.
Они почувствовали это одновременно. «Вот! Оно!» – задыхаясь, крикнула Алька. «Ага. У меня тоже», – сосредоточенно отозвался Данька. В следующее мгновение их ноги опять почувствовали землю. Они остановились и молча посмотрели друг на друга. «Теперь про нас напишут, – сказала Алька. – Дети открыли новый закон гравитации». «Надо бы навык закрепить», – обеспокоено отозвался Данька, и в тот же момент Альку позвали домой. Они решили, что ничего страшного: ощущение уже поймано, а завтра они еще потренируются.
Но назавтра зарядили дожди, продолжавшиеся почти неделю, а потом Даньку увезли в город, и Алька больше его никогда не видела. Странно: те несколько лет, когда его родители снимали дачу в этой деревне, они с Алькой были неразлучны. Но в городе Альке не приходило в голову его искать. Уже будучи взрослой, после очередного неудачного романа, когда ей опять ужасно захотелось найти Даньку, она вспомнила, как в конце каждого лета, перед отъездом, он давал ей бумажку с телефоном. Почему же она не сохраняла этот номер? Она ведь была уже достаточно большая, чтобы пользоваться телефоном. Может быть, она не ценила Даньку тогда? Задумавшись, она поняла, что это не так. Данька был очень важен для нее, но он появлялся только летом, как цветы, бабочки и солнце. Алька настолько привыкла к этому, что не верила, что зимой он тоже существует, поэтому воспринимала клочок бумаги с цифрами как вежливый жест, не больше. Ей пришло в голову странное сравнение: эти семь цифр телефона – кодовый замок в другую жизнь. Она попыталась вспомнить хотя бы одну, но поняла, что хорошо помнит только внешний вид бумажек (это всегда были тетрадные листы в двойную линейку для прописей), а цифры не вспоминались. Ей стало досадно, что Данька был такой стеснительный и не потребовал у нее телефона сам, но с другой стороны – тогда бы это уже был не Данька.
В конце их последнего с Данькой лета самый красивый парень в деревне – Толик – купил мотоцикл. Он катал на нем девчонок, которые стаями вертелись вокруг него. Они нещадно жгли себе щипцами челки ради него, и подрисовывали глаза такими длинными стрелками, что казалось, эти стрелки можно завязать на затылке бантиком. Но все эти девчонки не шли ни в какое сравнение с его сестрой-двойняшкой Тоней, которая была красавицей под стать брату. Когда она садилась на мотоцикл позади Толика, он ехал медленно, словно плыл, а она распускала косы, как шлейф. Тогда все высыпали на улицу и начинали завидовать их матери, тихой тете Оле, которая всегда выглядела встревоженной за своих слишком роскошных детей, которые как будто по ошибке появились в ее убогом доме.
Алька как-то сказала Даньке, глядя вслед проплывающему мотоциклу: «Вот бы мы такие были?» «Нам бы тогда нельзя было жениться», – возразил Данька. Альке было лень спорить.
Лето после последнего отъезда Даньки было несоразмерно длинным. В сентябре прорвало трубы в Алькиной школе, и она осталась в деревне еще на неделю, а в эту неделю она сломала ногу и пришлось остаться еще. Она увидела осень в деревне, которую никогда не видела раньше. Наступило время сжигать мусор и печь яблоки, и в каждом дворе жгли костры. Казалось, что закаты, ставшие к осени еще более рыжими, упали огненными лоскутками на землю. Для Альки, которая не могла ходить, тоже разожгли костер в саду, а ее вынесли на стуле и поставили рядом с огромной кучей яблок, и она тоже пекла их, нанизывая на суковатую палку и вставляя кусочек сахару вместо вырезанной сердцевины. На улице было мало детей и много молодежи. Над деревенскими парнями царил Толик, к его дереву приезжали мотоциклы из других деревень. Листья поредели. Стало тише, и лучше были слышны голоса. Тогда выяснилось, что сестры-вековухи, ходящие на кладбище, еще и работают в деревне телеграфом. Непонятно, откуда они узнавали все первыми, но когда они проходили вдоль по улице – хозяйки бросали дела и выбегали, жадно прислушиваясь. То от одного, то от другого дома долетал певучий голос старшей сестры: «А слыхали нонче-то?» – и визгливые подробности младшей.
Алька уехала в город раньше, чем сестры принесли страшную весть: Толик и Антонина, царственные брат и сестра, разбились ночью на мотоцикле насмерть. Сестры рассказали подробности: ночью был туман (это все деревенские заметили), брат с сестрой, возвращаясь из соседней деревни, случайно выехали на ремонтируемую дорогу и напоролись на кучу гравия, а рядом как назло было большое дерево. Обычная для деревни версия о том, что водитель был пьян, не проходила – Толик вдобавок ко всей своей красоте еще и не пил. Что-то нехорошо намекали на Алькину соседку, ту, что с ребенком, – все видели, что последнее время Толик катал ее чаще других. Очень обозлились тогда на нее – страшненькая, да еще с ребенком, как можно на такого парня засматриваться? Она, пока хоронили, боялась выйти из дому, а потом и вовсе уехала с ребенком в город.
Все деревенские очень боялись за рассудок тети Оли, у которой кроме детей в жизни не было смысла, и потому, скинувшись и упросив знакомого фармацевта, купили ей дорогих французских антидепрессантов и подмешали в кутью. А поскольку инструкций в деревне отродясь не читали, дозу тете Оле дали слоновью, да еще сверху водочкой заполировали, и стала тетя Оля такая счастливая, какая никогда не была раньше, когда волновалась за детей. На похоронах она порывалась плясать, и те же люди, которые только что скормили ей лекарство, – теперь обижались на нее. Она так и осталась навсегда в блаженном состоянии, и односельчанам пришлось платить за то, что они вмешались в ее судьбу. Теперь, мучимые совестью, они следили за ее хозяйством.
То, что умерли Толик и Антонина, было закономерно. Уж очень неуместно смотрелись они в этой деревне. Никто не знал: с кем согрешила тихая, вечно всего боящаяся тетя Оля, но ее дети торчали среди сверстников, как трости из красного дерева в гнилом штакетнике. Закономерна была и нелепость их гибели. Ну, зачем, спрашивается, Толик, отвергнув всех нормальных девчонок, запал на порченую с прицепом, которая к тому же еще продолжала оставаться несовершеннолетней? Вокруг соседней деревни, куда они все часто ездили, пролегали болота. Чем ближе к осени, тем тяжелее становился смрад их испарений. Может быть, эти испарения повлияли тогда на настроение компании? Хотя и водки в тот вечер было выпито немало. Но случилось так: взбесившиеся от несправедливости, девчонки начали наговаривать на Алькину соседку очень правдоподобные гадости, и Толик задумался. А она прочитала это у него в глазах и поняла, что вот-вот потеряет его. И тогда она решилась на поступок: отозвала его в сторону и сказала, что готова ради него сдать ребенка в детский дом. Она не знала, что именно из-за ребенка и несчастной судьбы Толик считал ее подлинной и ставил выше всех остальных, и умерла в его глазах в одну секунду. Другие девчонки, почувствовав свободу, ринулись было на Толика, но ему стало противно. Одна только сестра не опорочила себя в его глазах, и он посадил ее на мотоцикл позади себя и резко взял с места.
Я отчетливо вижу эту картину: нереально красивая пара летит на мотоцикле сквозь туман, впереди высятся коварные кучи гравия и, как адские уголья, багровеют в тумане огоньки ремонтных машин. Следующий кадр: они лежат по разные стороны от дымящегося мотоцикла, зыбко колышутся болотные испарения, черные тени дорожных рабочих безмолвно склоняются над телами. Или вообще нет ни машин, ни рабочих. Тела, куча гравия и дерево в тумане. Внизу картины подпись: «Апофеоз русского бездорожья».
Сестры-вековухи попытались приучить тетю Олю ходить на кладбище, но она не понимала, что от нее хотят. Она бродила всюду, и улыбка ее была светла. Как-то летом она шла через поля, и кругом цвела сурепка. В желтой цыплячьей сурепке змеилась черная тропинка, и по ней шел босиком малыш Илюшка. В руке он держал рогатую палочку, а на ней послушно сидела большая разноцветная гусеница. Он смотрел на гусеницу и не видел тетю Олю, поэтому споткнулся об нее, как об дерево. Споткнувшись, он задрал голову, чтобы обозреть препятствие, и в небе, высоко над собой, разглядел лицо тети Оли, озаренное улыбкой. Он нерешительно заулыбался в ответ, потом засмеялся и протянул тете Оле палочку с ручной гусеницей. Она радостно схватила ее, и они вместе побежали по желтому сурепковому полю.
А в это время по деревенской улице, пыля, бегут абстрактные дети с криками «Автора на мыло!». Они обижены тем, что в книжках пишут чепуху. В самом деле, за кого держит читателей автор, если через пять с половиной лет Илюшка у него все малыш и налаживает отношения с гусеницами? Конечно, это несправедливо, но что делать, если Илюшка – вечен? Он встречался мне в детстве, встречается сейчас, и если в глубокой старости я пойду гулять в поля – он обязательно выйдет со своей гусеницей мне навстречу.
Зато у Альки все идет своим чередом. Теперь ей шестнадцать лет и она совсем не помнит о бледных вьюнках. Правда, в щели между бревнами Дома по-прежнему белеет ее молочный зуб, завернутый в бумажку. Она загадала десять лет назад, что этот зуб будет охранять ее бабушку от смерти, но теперь-то она понимает, какая все это ерунда. Она вырвалась из-под родительской опеки под предлогом полива огурцов и с ней Сергей, классный парень. Ее интеллект свободно огибает весь мир, что не понятно сразу – можно понять по законам логики, которые просты и красивы. Она вместе с Сергеем входит в Дом, и символы ее детства начинают шептать изо всех углов: «Вот они мы! А помнишь это пятно на потолке, на которое ты смотрела, когда тебя в наказание ставили в угол? С помощью меня тебе удавалось обхитрить тех, кто тебя наказывал, – ведь я было умопомрачительной рожей, а если приглядеться – за мной двигался полк потешных горбунов. Так наказание превращалось для тебя в таинственную игру, в которую ты когда-то неплохо поиграла! А помнишь эту загогулину?»
Они шепчут и шепчут, но Алька сердится на наглые символы. Она ведь уже взрослая! И она солидно режет привезенную колбасу и объясняет, примеряя на себя мамин тон, как трудно вырастить огурцы без теплицы в климате средней полосы. На самом деле она, наверное, взрослее мамы – ведь мама последнее время мало о чем говорит, кроме огурцов и денег. Алька же может свободно говорить на любую тему, при этом прекрасно чувствуя собеседника. Вот, например, сейчас, уже накрыв на стол, она говорит о машинах, перебирая различные марки. Она знает, что это интересно парням, но Сергей почему-то ерзает и не слушает ее. Наконец ей тоже надоедает чувствовать собеседника, и она угрюмо замолкает. Сергей придвигается ближе и пытается поцеловать ее. Когда, месяц назад, она первая поцеловала его – это было ново и интересно, но сколько можно одно и то же! Сегодня должна случиться романтическая встреча в загородном доме. Алька усаживается покрасивей. Как со стороны она слышит сопение Сергея рядом, следит, как его рука с грязными обгрызенными ногтями пикирует на ее коленку и осторожно карабкается выше, а вокруг на стенах и потолке все рожи и загогулины ее детства застывают от ужаса и превращаются в бессмысленные дефекты стройматериалов. Вдруг заходящее солнце протягивает свой низкий, почти горизонтальный луч в комнату – и с ним приходит ясность и понимание. Алька ненавидит Сергея. За грязные ногти, за его привязчивость и послушность, за то, что она привезла его в этот Дом… Она сдувает челку со лба и приказывает почти весело: «Раздевайся!» Он растерян и смущен, хотя и все вроде складывается, как он хотел. Он пытается расстегнуть Алькину блузку, но Алька пересаживается к окну. «Я же сказала – раздевайся!» – повторяет она.
И все время, пока за спиной шуршит одежда, – она неотрывно смотрит в окно. «Ну, все, я готов», – слышится его голос. Она начала поворачиваться к нему, но не закончила поворот и сказала, глядя в сторону: «Разделся? Ну теперь одевайся обратно».
Ей стало очень страшно. Нужно было срочно вскочить, зарыдать, просить прощения, но она все медлила, и все вновь ожившие загогулины корчили ей рожи. Только когда Сергей оделся и вышел из комнаты – она бросилась следом, пытаясь не выпустить его из двери, но он отодвинул ее и ушел.
Она стояла в дверном проеме и смотрела вниз с того самого холма, где они с Данькой когда-то открыли новый закон гравитации, и чувствовала, что возможность летать навсегда закрылась для нее сегодня. Тогда она побежала назад в Дом, выхватила из щели между бревен бумажку с молочным зубом и начала яростно топтать его. Потом, утомившись, отшвырнула ногой бумажку, села и задумалась.
Вдруг до нее донеслись вопли сестер-вековух, им что-то отвечали другие женщины. Через минуту переполох охватил все деревню. Алька в отчаянии заметалась, предчувствуя, что с Сергеем что-то случилось. До нее долетели голоса: «Почти насмерть! Скорую вызвали, да кто ж в воскресенье приедет?» Она выскочила на улицу. У домов стояли галдящие бабьи кружки. Подойдя к одному из них, Алька узнала, что произошло. Племянники Титыча выпивали со своим батей. Ради воскресенья выпито было много, но последнюю бутылку батя припрятал и заупрямился отдавать. Сыновья обиделись и бросились на батю с кулаками. Сила была на их стороне, отец упал, и его били ногами. Только соседи, которых позвала на помощь мать, смогли оттащить разъяренных братьев, один из которых уже схватил кухонный нож. Альку больше всего потрясло, что бабы были на стороне братьев, а не их отца: «Что ж он, дурак старый, не понимает, с кем связывается? Уж спрятал бы бутылку, чтоб и не знали. Их-то дело молодое – в воскресенье отдохнуть!»
Алька быстро заперла дом и побежала на электричку. В городе она позвонила Сергею и долго извинялась. Когда он наконец оттаял – спросила: что он делал сразу, когда ушел от нее. «Встал поудобней и проклял эту твою деревню», – ответил Сергей. «Навсегда?» – ужаснулась Алька. «Что ты, – успокоил ее Сергей, – деревня-то ни в чем не виновата».
Они с Алькой еще несколько раз встречались, но потом отношения сами собой заглохли.
У покойного Титыча в деревне появилась преемница – старуха с козой, живущая в маленьком кособоком домике у поворота. Конечно, ей далеко до учителя, но можно сказать, что она работает в другом жанре. Она не может делить тягучее летнее время, как это делал Титыч, но зато наполняет его звоном. Целыми днями она со своей козой бродит по окрестностям, и ее звонкий девчачий голос слышится то здесь, то там. Ей не дана филологическая сила Титыча, ее лексика довольно однообразна, но непрерывная энергия и мелодичность, с которыми она материт козу, также достойны восхищения. Пока тянется длинный летний день – ее маршрут не один раз пересечется с тети Олиным, чьими бесцельными блужданиями пронизан весь деревенский пейзаж. Встречаясь с тетей Олей, старуха повышает громкость словесных излияний, то ли пытаясь выйти на контакт, то ли просто чувствуя зрителя. Старуха не разрешает никому подходить к козе, но тетя Оля никак не может этого понять и, собрав красивые букеты из полевых цветов, тянется ими к сердитой козьей морде, чтобы угостить или украсить ее. Старуха тогда прекращает свои вопли, переходя на размеренное бурчание, и видно, что она признает за тетей Олей особое место и вынуждена допустить ее до козы.
Однажды старуха бродила весь день и не встретила тетю Олю. На следующий день она, вместе со своей козой, заявилась к тете Оле на двор. Посреди тети Олиного двора стояла серебристая машина, и какой-то чужой парень копался в двигателе. Старуха уперла руки в боки и начала громко выражать неудовольствие по поводу отсутствия тети Оли.
Парень недоуменно смотрел на нее. Наконец, сообразив что-то, он сходил в дом и привел женщину в цветастом халате, которая терпеливо объяснила старухе, что тетя Оля здесь больше не живет, потому что нуждается в постоянном наблюдении врача-психиатра.
Старуха, сердито жуя, смотрела на женщину. «В инвалидный упекли, значится», – наконец произнесла она и еще некоторое время молчала, переваривая услышанное. Потом набрала побольше воздуха – и вся деревня наполнилась ее фразеологизмами. Куда там было Титычу со своей кобылой! Это был какой-то звездный фейерверк ненормативного обличения, в котором на знакомых корнях мгновенно вырастали десятки новых слов. Парень заметался, пытаясь защитить свою машину, но женщина спокойно остановила его: «Не дергайся. Она сейчас уйдет».
Откричавшись, старуха, действительно ушла, волоча за собой козу. Больше в тот день они не гуляли. Видимо, старуху слишком потрясло случившееся. Она закрылась в своем домике и задернула занавески. Коза, привязанная к колышку, грустно блеяла, пытаясь заглянуть в окно домика. Через несколько дней козу украли. Старуха пошла в милицию и там показывала свое лексическое мастерство. Милиционеры похмыкали, но все-таки научили ее, как составить заявление. На следующее утро у нее на крылечке браво застучали сапоги. Милиционеров было двое, один держал в руках большой полиэтиленовый пакет.
– Взгляните, мамаша, похоже, или как?
В пакете, обмотанные старухиным поводком, лежали рога на куске черепа, с остатками грязной шерсти. Старуха молча взяла пакет. Ей протянули какую-то бумажку, которую она подписала с отсутствующим видом. Весь оставшийся кусок дня ее видели сидящей на обочине дороги, напротив своего дома. Рядом с ней на земле аккуратно стояли рога. Потом она заперла дом, нарвала на задворках огромный букет диких гвоздик, сурепки, колокольчиков – всего, что нашла – и поехала в Инвалидный искать тетю Олю.
Наш Инвалидный (а проще говоря – дурдом) представляет собой серый двухэтажный барак, расположенный на территории заброшенного монастыря. Там очень много сирени, ворот нет и стена кое-где разрушена, поэтому Инвалидный с его обитателями хорошо виден, когда проезжаешь мимо на автобусе. На первом этаже окна с решетками – для буйных, а спокойные свободно бродят по территории и даже выходят через ворота и проломы к автобусной остановке, но дальше идти боятся. На втором этаже барака есть открытая площадка, и старуха с тетей Олей по вечерам, если хорошая погода, всегда сидят там. Старуха непрерывно бурчит что-то, напоминая маленький, ровно работающий двигатель. Тетя Оля молча перебирает собранные за день цветы. На лице ее выражение абсолютного покоя и блаженства.
Молодая женщина с химической завивкой на тонких негустых волосах, вместе с черноглазым мальчиком лет десяти едет на электричке из города. Ее зовут Татьяной, это та самая незадачливая Алькина соседка, родившая в четырнадцать лет. Теперь ей двадцать четыре, но счастья по-прежнему нет. Недавно иссякла доброта городских родственников, все эти годы сдающих Татьяне комнату за символическую плату, и теперь нужно возвращаться в деревенский дом, пустующий после смерти бабушки. Зубы у Татьяны теперь все на месте, но в глазах все то же нерешительное выражение, как будто она так и не смогла узнать, откуда берутся дети. У ее черноглазого Максимки большая часть крови явно не славянского происхождения, южный темперамент Максимки утомляет мать. Максимка вертится, ежесекундно находя все новые объекты для внимания. Татьяна устало прикрывает глаза. Деревня уже близко, но ей не хочется готовиться к выходу.
– Мам, шатры! – вопит Максимка, – зачем шатры, скажи?
– Чего врешь-то? – лениво отзывается Татьяна.
– Да не вру, гляди сама!
За окном проносится странный палаточный городок. «Это еще что за явление?» – удивляется Татьяна. «Беженцы там, с Таджикистану», – с готовностью объясняет сидящая рядом старушка.
Татьяна дергает себя за кончики перманента, как будто это косички.
– Беженцы? – говорит она с раздумчивой угрозой в голосе. – Ну-ну!
Татьяна выходит из электрички и идет через площадь к киоскам, чтобы купить еды. Максимка бежит за ней на ходу успевая подбирать с земли вороньи перья и корчить рожи всем проходящим мимо. Рядом с киосками – большая железная клетка с арбузами. Арбузы нежатся на солнце. Молодой продавец, смуглый и ловкий, любовно охлопывает горячие полосатые арбузьи спины.
– Дэвушка, арбуз бэри!
– Арбузбэри-арбузбэри! – поет Максимка и прыгает на одной ноге. Продавец щелкает языком:
– Но какой джигит у тебя! Сама-то замужем?
– Тебе-то что? – улыбается Татьяна, – никак жениться собрался?
Продавец оценивающе смотрит то на нее, то на Максимку.
– Сама местная будешь? – спрашивает он почти шепотом, словно боясь спугнуть военную тайну.
– Изба у меня здесь. От бабки досталась.
– Все. Я дэлаю предложение. Идем в ЗАГС.
– Дурак что ли! – смеется Татьяна. – Ты сам-то кто будешь?
– Максуд. Таджики мы.
– Не, – решительно говорит Таня, – мне уже одни такой ваш ребенка сделал, а сам слинял. Тоже замуж обещал.
На лице Максуда искреннее возмущение:
– Таджик нэ может женщину обидеть. Наверно, у тебя узбек какой-то был.
– А я что, различаю вас? – машет рукой Таня, – таджик, узбек, все – одно лицо.
Максуд мрачен.
– Нэт. Нэ одно. Таджик и узбек нэ одно лицо. Таджик лучше.
Разговор заходит в тупик. Чтобы как-то разрядить обстановку, Татьяна решается на поход в ЗАГС. Максуд торжественно запирает арбузную клетку. Максимка к этому времени успевает воткнуть в разрезанный арбузный образец все перья, которые он нашел на земле, а это много, поскольку вокруг киосков гуляют куры.
Через месяц, к большому удивлению всей деревни и к не меньшему – самой Татьяны, состоялась свадьба. Гостей было много – весь лагерь беженцев, родственники и друзья Максуда. Многие из них уже успели сменить палатки на более оседлое жилье. К свадьбе подлатали и подкрасили старый дом.
В день свадьбы на улицу перед домом были вытащены специально сколоченные для этого длинные деревянные столы. Сестры-вековухи прошли по всей деревне с вестью о том, что "у Таньки таджики женятся." Деревенские собрались было на свадьбу, но, увидев такое количество нездешнего народа, стушевались и многие разошлись, даже не попробовав знаменитого азиатского плова. Те, кто остался, – были довольны, хотя и роптали на то, что плов вроде бы совсем без мяса. Немного освоившись, русские захотели знакомых обычаев и кто-то крикнул "горько". Таня с Максудом слились в ритуальном поцелуе. "Раз, два, три…" - начали было считать Танины односельчане, но тут же были заглушены таджикским большинством. "Як, ду, се, чор, панч…" – понеслось над деревней, а потом зазвучала незнакомая музыка и деревенские тихо разошлись по домам, потому что не знали, как такое танцевать.
Алька, когда ей рассказали эту историю, долго смеялась, представляя себе Таню в парандже, пашущую на верблюде.
Алька теперь нечасто наезжала в деревню. Она жила с Борисом, которого называла "мой супруг". Он нравился ей тем, что не нарушал атмосферу интеллектуальной стильности, которой она окружала себя. Он носил тонкие очки на тонком носу и уснащал свою речь изящными фразами-паразитами типа "если можно так выразиться" или "ежели мне будет позволено". Как-то они приехали навестить Дом. Алька улыбалась родителям, немного жалея их за то, что они так и живут своими грядками да огурцами, и знакомила Бориса с деревней, рассказывая с веселой иронией о ее обычаях и обитателях. Она, смеясь, вспоминала Титыча, показывала свой полуразвалившийся трон, сделанный из погибшей яблони. Потом они пошли в Дом. "Вот тут, смотри, щелочка, – болтала Алька, – я здесь много лет хранила свой молочный зуб. Представляешь, я считала, что он охраняет мою бабушку от смерти".
И вдруг она запнулась, вспомнив, что бабушка умерла действительно вскоре после того, как она, Алька, растоптала зуб. Тогда, в суете, она не связала вместе эти два события. "Представляешь, – со страхом сказала Алька Борису, – она ведь правда умерла после того, как я выкинула зуб". "Кто умер?» – спросил Борис. "Бабушка". "У тебя умерла бабушка?" "Ну да!" – с отчаянием крикнула Алька и объяснила-таки все Борису, но от этого ей не стало легче, потому что она поняла, что он и раньше никогда не вслушивался в то, что она говорит, а она не замечала этого потому, что тоже говорила сама для себя.
Родители накрыли на стол и расспрашивали Бориса о его работе, а Алька все ходила и ходила по холму, где когда-то они с Данькой играли. Вдруг ее съехавшая в канавку нога наткнулась на старый мячик, которым играла еще Алькина мама. Когда Алька помнила его – он был очень темный, какого-то неподходящего для детской игрушки цвета. Казалось, что долгие годы заключены в его сферу. Теперь он сдулся, совершенно выцвел, и резина его от дождей и морозов приобрела губчатую фактуру, как будто это был кусок какой-то породы, а не предмет, сделанный человеческими руками. Алька смотрела на этот жалкий трупик своего детства, и необъяснимая горькая обида поднималась со дна ее существа. "Испортили, сволочи, мячик!" – неизвестно к кому обращаясь сквозь зубы, процедила она и брезгливо взяла мячик двумя пальцами. Она внимательно осмотрела его и, удостоверившись, что он не подлежит восстановлению, со всей силы запульнула им в небо. Он ударился о столб, срикошетил и шлепнулся в траву у Танькиного дома, но небо отозвалось на Алькин вызов: сверху что-то маленькое и блестящее прозмеилось и упало к Алькиным ногам. Это была цепочка, которую Алька когда-то закинула на провода. Позолота давно сошла с нее, но цепочка была по-прежнему легкая и хорошо складывалась.
Альки после этого долго не было в деревне. За это время несколько домов сгорело, а к сестрам-вековухам ночью приходили воры и унесли старинные иконы. Новые иконы, современные и дешевые, им через некоторое время подарили соседи, но за то время, что дом стоял без икон, случилось несчастье – заболели гриппом и умерли почти все куры, и старшая из сестер провалилась в погреб, оставленный открытым младшей сестрой, которая с возрастом становилась все более забывчивой. Деревня осталась без телеграфа, и все думали, что старшая сестра уже не оправится, но меньше чем через месяц сестры снова появились на улице, и хотя старшая опиралась на палку, шли они так же быстро, как раньше. Они несли интересную новость: Танины таджики построили, оказывается, специальную печь для лепешек, называемую тандыр, и с завтрашнего дня будут продавать лепешки. Деревенские всполошились. «Что это еще за тандыр такой, не отравимся ли мы?» – говорили одни. Другие сердились, что таджики будут печь хлеб в русской деревне. Но большинство народа обрадовалось, потому что хлеб продавался только в соседней деревне, куда идти нужно было через лесок, и хлеб там почти всегда был черствый.
В первый день у Татьяниного дома выстроилась целая очередь – и хвалили и ругали и просили добавки. В дальнейшем все привыкли, лепешки стали делом обычным, и только немногие, самые консервативные, сельчане продолжали ходить за хлебом в соседнюю деревню.
По деревенской улице Татьяна катит двойняшечью коляску. Она полностью укомплектована и еще один младенец у Татьяны на руках. Выходит Максуд, довольно оглядывает дом и говорит Татьяне: «Иды домой. Сам покатаю». Татьяна, изрядно потолстевшая, улыбается и до самых глаз натягивает на голову платок. Две маленькие девочки наблюдают за этой сценой, а над их головами кружится желтая бабочка, явно замышляя посадку.
– Интересно, – говорит одна девочка, – а почему у тети Тани сразу три ребенка родилось, а муж один?
– Дура ты, – снисходительно отвечает другая, – он с ней просто три раза подряд спал.
Бабочка теряет интерес к девочкам и, круто взмыв в небо, летит над садами и огородами все дальше и дальше, к желтым сурепковым полям, которые одного с ней цвета, чтобы раствориться в них и вместе с ними простереться до самого горизонта, за которым уже начинает урчать автобус. Он урчит все громче, приближаясь, вот уже его стало видно. Он въезжает в деревню, некоторое время стоит растопырившись, как несущаяся курица, потом уезжает, оставив после себя на дороге одну тонкую человеческую фигурку. Девочки пытаются разглядеть, кто приехал. «Кто-то чужой», – говорит одна. «Да не, – отвечает вторая, – это тетя Аля. Она просто редко бывает».
Алька идет по деревне. Она теперь одна и, видимо, это надолго, хотя она еще молода. Она устала от многих вещей: быть стильной, быть хозяйкой своей судьбы, иметь чувство юмора, быть душой компании, иметь свое мнение… Она часто вспоминает зуб, в котором была заключена бабушкина смерть, но никак не может догадаться, что могло бы сейчас продлить жизнь маме, которая очень больна. Она открывает Дом и проходит по заросшему огороду, в котором давно уже никто не сажает огурцы. И вдруг она вспоминает свою службу у бледных вьюнков. Может быть, они спасут маму? Конечно, это смешно, но разве сам человек не смешон и не жалок рядом с вечностью? Алька идет за Дом, на границу света и тени, но вьюнки больше не растут там. Они умерли все, не вынеся вида непогребенных сородичей, или ушли, обидевшись, уже никто не узнает, но их больше нет. Нет даже намека на бледные вьюнки, только одна крапива, уже начавшая древеснеть в своей наглой безнаказанности, шевелит листьями на ветру. И Альке приходит в голову мысль: а может, вьюнки уже исполнили свою миссию? Они ведь дали почувствовать ей совершенство и силу Креста в самой глубине ее атеистического детства, когда вокруг были одни пионерские зорьки. И Алька плачет, ослепленная озарением, и, молча поклонившись месту, где росли бледные вьюнки, покидает сад и выходит на улицу.
Она видит толстую женщину в цветастом платке, окруженную детьми. Что-то кажется ей знакомым в лице женщины. Женщина окликает ее: «Алька, ты что ли?»
И Алька идет за соседкой в тот самый дом, куда они с Данькой ходили бороться за детство и носили малиновое варенье. Дом не узнать – он в отличном состоянии, к бокам пристроены флигели, за домом – стройка, будет новый, кирпичный. Алька входит внутрь. Горница пуста и устлана коврами, посередине не то стол, не то скамья. «Дастархан», – поясняет Татьяна, улыбаясь. Но ее уже дергают дети, которые что-то хотят. Они кричат то на русском, то на таджикском. «Заходи часа через два, – говорит Таня, – вечером будем в вышибалы играть. Взрослых тоже берут». Через два часа к Альке стучится красивый парень с мячом, напоминая ей о приглашении. Это Максимка, теперь он совсем как брат для своей матери. Он зовет детей и взрослых из других домов, большой зеленый мяч крутится в его ловких руках. Две команды встают посреди дороги, и начинается игра. В каждой команде очень разные игроки и противники стараются выбивать, начиная с сильных. Альку, видимо, отнесли к слабакам и пока не трогают. Вдруг мяч, попав в какого-то малыша, отскакивает и рикошетом задевает сразу двух сильных игроков. После следующего удара в команде остается одна Алька, и ей надо выручать всех, пройдя невредимой через столько мячей, сколько ей исполнилось сейчас лет. Все замерли: дети – от волнения за исход игры, взрослые – от необходимости задавать некорректный вопрос. «Мне тридцать три, – говорит Алька, и сама удивляется тому, как странно и глупо это звучит. Она начинает увертываться от мяча. «Раз! Два! Три!» – вопят участники и болельщики. Они вопят все громче, хором, и русские, и таджики, и Альке кажется, что сейчас для нее решается вопрос жизни и смерти. «Девятнадцать! Двадцать!» Она задыхается. Ей непонятно, почему ее до сих пор не выбили, но удивляться некогда. «Двадцать четыре! Двадцать пять!» Как будто свистят мимо ее годы. «Двадцать девять! Тридцать!» Когда же они наконец попадут в нее своим мячом? Они даже перестали кричать, чувствуя необычность момента. Последний мяч летел прямо на нее, но она споткнулась и, чуть не упав, избежала-таки удара. «Тридцать три!!!» – раздался рев почти двух дюжин глоток. Таня, визжа, повисла у Альки на шее. Их команда вернулась в строй. Но уже смеркалось, и маленьким было пора спать, а взрослые, оставшись одни, завели обычные взрослые разговоры. Но Алькину радость уже ничего не могло испортить. Она помахала всем рукой, как в детстве, и пошла домой. Далеко на краю деревни темнел силуэт строящегося храма, и она знала, что будет креститься в нем, как только он будет готов. А еще можно обратиться в адресный стол и найти, наконец, Даньку. Может быть, он даже не женат. Но даже если и женат – все равно он выслушает Альку и скажет свое мнение. Алька взошла на тот самый холм, раскинула руки и медленно пошла вниз. И наступившая ночь подхватила ее и понесла, доказывая относительность всякой гравитации. Секунду спустя, став на мокрую от росы траву, Алька поняла, что больше не разучится летать, даже если ей не доведется еще раз взлететь в этой жизни.
Я иду по деревенской улице. Она пустынна, только трое незнакомых парней чинят серебристую машину, да на лавочки у храма сидят старухи. Я не узнаю ни одного лица. Дом Альки давно заколочен и на месте Татьяниного дома построили кафе. Из него выходят дети, деловито обсуждая что-то. Я беру в руки горсть песка и пытаюсь найти искорки, но не вижу их. Неужели песок стал другим? Или эти искорки можно увидеть, только будучи ребенком? Мне очень хочется спросить у детей – видят ли они искорки, но я стесняюсь. Да и дети нынче не те: современные, серьезные. Они что-то кричат друг другу, показывая на тропинку, уводящую в поля. Я оборачиваюсь и вижу, как по тропинке босиком топает малыш Илюшка. В руках его – неизменная рогатая палочка, но гусеницы на ней нет. Зато над Илюшкой вьются сразу три желтых бабочки, летящие на некотором расстоянии от его головы, как небрежно нарисованный нимб. Мы с детьми, открыв рот, смотрим на это чудо, потом я перевожу взгляд на свои руки, сквозь которые медленно течет белый песок, и вижу, как в струях песка ярко вспыхивают крупные искорки.
2005
Москва
©  ennushka
Объём: 1.28 а.л.    Опубликовано: 19 03 2008    Рейтинг: 10    Просмотров: 1889    Голосов: 0    Раздел: Повести
  Цикл:
(без цикла)
«Светлый Город Ур»  
  Клубная оценка: Нет оценки
    Доминанта: Метасообщество Творчество (Произведения публикуются для детального разбора от читателей. Помните: здесь возможна жесткая критика.)
   В сообществах: Полузакрытое Сообщество Литературные обозреватели
Добавить отзыв
Логин:
Пароль:

Если Вы не зарегистрированы на сайте, Вы можете оставить анонимный отзыв. Для этого просто оставьте поля, расположенные выше, пустыми и введите число, расположенное ниже:
Код защиты от ботов:   

   
Сейчас на сайте:
 Никого нет
Яндекс цитирования
Обратная связьСсылкиИдея, Сайт © 2004—2014 Алари • Страничка: 0.02 сек / 29 •