Литературный Клуб Привет, Гость!   Поэт-метафизик Джон Донн - О любви с умом   Полузакрытое Сообщество Резервуар // Объявления  
Логин:   Пароль:   
— Входить автоматически; — Отключить проверку по IP; — Спрятаться
 
Таким образом, смерть не существует ни для живых, ни для мёртвых, так как для одних она сама не существует, а другие для неё сами не существуют.
Эпикур
Для цитации фрагмента произведения в отзыве, выделите фрагмент мышкой и нажмите Ctrl+Enter
Василий Ворон  / (без цикла)
И пришел снег
…Вот въезжает на поляну
Прямо к морю-окияну;
Поперек его лежит
Чудо-юдо Рыба-кит.
Все бока его изрыты.
Частоколы в ребра вбиты,
На хвосте сыр-бор шумит,
На спине село стоит;
Мужички на губе пашут,
Между глаз мальчишки пляшут,
А в дуброве, меж усов,
Ищут девушки грибов
П. Ершов «Конек-Горбунок»

Мы — существа, направляющиеся к смерти. Мы не бессмертны. Но мы ведем себя так, как если бы были таковыми. Это недостаток, унижающий нас как личности, и когда-нибудь он унизит нас как вид
К. Кастанеда

Убийство — наивная форма смерти
И. Бродский
…66 И созданы были цифры, и цифры соединили в числа, и великое множество сосредоточили в одном маломальском месте, не больше острия мысли. И стала эта точка плотной.
67 И создали таких точек сонмы, и разные сонмы имели разные числа.
68 Так из чисел создали слово, и слово это было УНИВЕРСУМ.
69 И произнесено было слово, и стало оно пылью. Так родилась Тьма.
70 И было молчание, и так родился Свет.
…18 И одну из множества твердей назвали Терра, и она стала жить.
19 И поселили на ней тварей большого числа; иные обладали разумом, другие — нет. И миллионы юных душ воплотили в них.
20 Тех же, что разуметь могли, запечатали многими печатями; вот шесть из них: Алчность, Сомнение, Уничижение, Высокомерие, Недостойность, Самодовольство.
21 Сверх того снабдили их поводырями двуличными. Вот толика имен поводырей тех: Обида, Ненависть, Неприятие, Зависть, Ревность. Так родилось быдло.
22 Но каждому из тех душ дадено было по два ключа заветных от узилища их. Имена этих ключей Любовь и Радость.
23 И стали они любить и радоваться, и научились познавать. Так из быдла вышла чернь, а из черни ремесленники, а их них художники.
24 И из художников вышли мудрецы. И в каждом таком поколении было их все меньше числом, ибо Истина лишь для немногих.
25 И многое стал уметь постигающий Истину, но и многое стал хотеть. И не знавшие меры в познании из мудрецов становились глупцами. И умели они как строить, так и разрушать.
26 И как защиту от великой глупости дано было Терре особое право, и мера особая.

…33 И многие были из постигающих Истину. Но не многие достигли ее.

ФИЗИКА И ЛИРИКА

Над разноцветными верхушками осенних деревьев парка торчал Купол, как будто в котел с пестрой окрошкой какой-то хулиган швырнул коричневый мяч. Рядом еле виднелась маковка церковной колоколенки, словно давая понять, что не все еще потеряно, что еще можно жить и отчаиваться рано.
Солнце пока не добралось до постели, но уже вовсю било через открытую дверь кухни в тесное нутро прихожей, превращая горевшую там электрическую лампочку в тусклый полуумерший уголек. Зароков вылез из постели, вдел ноги в шлепанцы и погасил везде свет.
Бреясь в ванной, он размышлял о немудреном плане сегодняшнего дня. Холодильник уже требовал наполнить его белые холодные недра чем-нибудь съестным, поэтому первым делом следовало навестить универсам. Да, и перед этим нужно дойти до «культтоваров», чтобы купить батареек. А потом… М-да, потом ничего — как, впрочем, и всегда — не было. А посему по дороге можно было зайти в «Детскую радость». Что ж, какой ни есть, а план был.
Выйдя из подъезда, Зароков уткнулся взглядом в темный Купол. Никуда в этом городишке нельзя было от него скрыться, чтобы он не напомнил о себе. Зароков сердито отвернулся и пошел в сторону универсама. По дороге мимо него грузно проехал контейнеровоз, направляясь к Куполу.
Нельзя было не отметить, что именно с появлением в Невединске Купола, жить стало лучше, хотя, может быть, и не веселей. Построили детский сад и универсам, подновили школу. Будто пытаются загладить какую-то вину, подумал Зароков.
Вообще-то он был домосед, но прогулки все-таки любил: в обычном одиночестве, когда давно некуда торопиться. Вот и сейчас, шагая по дорожке, Зароков вдыхал холодный воздух, наслаждаясь одуряющими запахами прелой осенней листвы, и жмурился от солнца. Хорошо, все-таки. Определенно, хорошо…
Пивная находилась на первом этаже кирпичной пятиэтажки, в зальчике, бывшем когда-то частью детского сада. Обиталище детишек полгода назад переехало в небольшой симпатичный корпус за забором в двух кварталах отсюда, и освободившийся первый этаж был распределен между молочной кухней, металлоремонтом и пивной. Из-за такого смелого распределения площадей пришлось разворотить часть стены для входных дверей в металлоремонт и пивную.
Зароков хотел было заглянуть туда на обратном пути, но подумал, что с сумками это лишит его определенного комфорта. Поэтому он поднялся по аляповатой лесенке, толкнул дверь под щитом с надписью «пивная» и вошел внутрь.
В это время всегда было малолюдно — за одним столиком сгрудилось аж трое, а за другим скучал типичный «физик». Любимый столик Зарокова занят не был. С удовлетворением отметив это, он направился к прилавку. Взяв маленькую кружку, он не спеша подошел к столику в углу — между окном и глухой стеной, обильно расписанной лужайками в курчавых деревцах и цветочках, где резвилось всевозможное жизнерадостное зверье (наследие детского сада, почему-то оставленное в неприкосновенности). Повернувшись спиной к добродушно оскаленному медведю, Зароков облокотился о столик и сделал первый большой глоток.
Жить стало лучше не только из-за появления универсама (с продуктами, надо заметить) и кое-какого строительства, сопутствующего возведению Купола, но и потому, что в этой пивной всегда было пиво и, что самое важное, весьма незаметно разбавляемое. К тому же к пиву здесь прилагались замечательные соленые сушки, которыми в этот раз, правда, Зароков пренебрег. Пивная эта стала настоящим достоянием народа, гордостью и жемчужиной города, и звалась не иначе как «Детская радость». Заслуженно звалась, хоть, конечно, и неожиданно. Зароков подумал, что удачнее всего ей было бы называться «Детской неожиданностью» и усмехнулся. Ну, нет, не станет народ так издеваться над любимым местом принятия внутрь волшебного напитка. Не станет…
За столиком неподалеку от Зарокова живописная троица довольно громко обсуждала свои житейские проблемы. Вернее, обсуждал один, двое же других слушали. Сухой и тощий молчаливый интеллигент в очках и черном укороченном пальто был Зарокову не знаком, зато других он знал — один был интернатовский сторож Матвеич, неоднократно им виденный здесь и, в общем, известный по рассказам Василисы. Выглядел он как типичный колхозный сторож, мало отличимый от огородного пугала и потому столь же эффективный в борьбе за урожай: небольшого роста, угловатый, с плешью, прикрытой кепчонкой летом (и сейчас, несмотря на позднюю осень, тоже) и мятой солдатской ушанкой зимой. Из карманов его серой штопанной-перештопанной телогрейки вечно торчало что-нибудь — то буханка хлеба, то какой-то промасленный сверток, то даже бутылочное горлышко, что, впрочем, было не часто. Невероятной ширины штаны были вечно заправлены в огромные кирзовые сапоги с завернутыми голенищами. В таком виде Матвеич бывал везде: и тут, в пивной, и на своем посту, в домишке-проходной у ворот интерната.
Вторым знакомым Зарокову любителем пива был старший прапорщик, не так давно вышедший на пенсию, больше известный Мишке Кольцову и живший в одном с ними доме на первом этаже. О нем можно было сказать только, что он был выше сторожа на целую голову, одет в штатское и обладал ослепительной лысиной и огромным пузом, нажитым, очевидно, непосильной защитой любимой родины от врагов. Еще он имел густой бас, при помощи которого и доносил до терпеливых своих слушателей некий рассказ. Причем Матвеич внимал с интересом, часто кивая своей кепкой и поддакивая, а интеллигент слушал нетерпеливо, явно через силу, и было видно, что в этой компании он явно лишний, попросту случайный, и ушел бы прямо сейчас, да пива было жаль оставлять недопитым.
— …я так и сел! — басил товарищ старший прапорщик. — Представляете? Люблю! А? Амур у них! Двадцати еще нет. Ну, ладно, я понимаю — сами такими были, в конце концов. Но она-то? Глаз, что ли, нету? В такого хлюпика втюриться!
— Ничего, откормишь, — вставил Матвеич, но был немедленно пристыжен взмахом руки:
— Да ты что? В этом дело, что ли? Ты это брось! Несерьезный он, понимаешь? (Матвеич незамедлительно и искренне закивал.) Ты хоть знаешь, что он ей на день рождения в прошлом году преподнес? Стишки! А? Поэт, едрена мать!
— Ну и что? — не выдержал интеллигент.
— Да как что? Ведь только лабуду эту и подарил. Бумажки клочок и розу. Одну! Денег у него нет, понимаешь? Студент…
— Ну и что? — повторил с нескрываемым раздражением интеллигент. — Не вечно же ему быть студентом!
Товарищ старший прапорщик не обратил на его тон никакого внимания. Он громко отхлебнул из кружки и сказал:
— Э, нет! Этому — вечно. Вон, у Славки, конопатого этого… Тоже студент. Однако, как приличный человек, духи подарил. А?! И роз — целый букет. И еще коробку конфет, — товарищ старший прапорщик с восхищением оглядел слушателей. — Вот это студент. Сразу видно — серьезный человек. Далеко пойдет. А этот так и будет стишки крапать, бумагу портить.
— А вдруг его станут печатать? — резко, с вызовом спросил интеллигент. — Ведь этим тоже, в конце концов, можно деньги зарабатывать!
— Да ну? — презрительно прищурился прапорщик. — А я, вот, нарочно справки навел — про Пушкина. И что же? — он подозрительно обвел слушателей глазами и принялся загибать непослушные толстые пальцы: — В долгах всю жизнь, как в шелках прожил, да еще этот, как его… невольник чести стал — прихлопнули кудрявого как блоху. А? Жена с ребятишками пропадай, а я вон какой — гений! Поэт… Ты иди на завод, поэт, в шахту иди, или, вон, на руководящий пост, если руки под карандаш заточены… Да! И деньги, и почет тебе. Поэт. Много их, поэтов-писателей этих. Штаны протирать, да чернила переводить. Труженики… Тунеядцы! Вона ему, а не мою дочь! — выставил прапорщик под нос Матвеичу упитанный кукиш. — Женихов, что ли, не найдем? Еще и покрепче сыщем! Небось, не в вакууме существуем!
Он прервал поток разглагольствований и припал к кружке, и сейчас же за дальним столиком возникло движение — оставив пустую кружку и запрещенную здесь, но уже опорожненную поллитровку, к столику во главе с товарищем старшим прапорщиком шел физик. Был он «подогретым», но шел твердо, желая, как видно, решить какой-то очень важный для себя вопрос и потому глядевший тяжело и решительно — невысокий и уже седеющий, лет под пятьдесят, с острыми глазами на широком костистом лице. Спокойно пристроившись между Матвеичем и интеллигентом, которые машинально раздались в стороны, он вперился в глашатая честного труда, и хрипло и негромко попросил:
— Ну-ка, поподробнее про вакуум.
Все удивлено воззрились на него, при этом выражение лица прапорщика было таким, словно он увидел в супе муху. Зароков тоже заинтересованно стал прислушиваться: всем было известно, что физики народ неразговорчивый и скрытный.
— Что? — переспросил товарищ старший прапорщик со значением. — Мы вас не звали.
— Нет, позвольте, — не согласился физик, глядя на него исподлобья. — Что ты знаешь про вакуум? Вот ты, лысый!
И он ткнул в прапорщика пальцем, и на руке у него, у основания большого пальца стала видна наколка — красиво выведенные инициалы Л и В.
— Я? — товарищ старший прапорщик медленно леденел, как холодильник, включенный после оттайки в розетку. — Это мое личное дело, с волосами мне ходить или без! — сказал он чеканно, как на политинформации.
— Допустим, — немедленно согласился с таким доводом физик, но не дрогнул. — Но так как же про вакуум?
Интеллигенту и Матвеичу стало очень интересно, а на лице интеллигента явно читалось одобрение и прямо-таки открытый текст: «Ну-ка, врежь ему, приятель!»
— Про какой вакуум? — тянул линию официального непонимания и неприятия товарищ старший прапорщик. — Что вы лезете? Вы пьяны! Идите спать!
— Это ты пьян! Ты — лезешь! Ничего не смыслишь, а лезешь. Ты можешь разложить а-производную с точностью до шестого знака включительно? Или сформулировать хотя бы один из постулатов теории относительности? Не можешь? Да кто ты вообще такой?! Ты, молекулярный мусор?!
— Да чего ты привязался-то? Нажрался, так помалкивай, к приличным людям не приставай!
— Ты — люди? Ты?! — заорал физик и навалился грудью на стол, как бы готовясь к рукопашной, и Зароков успел подумать, что драки не миновать. Он заметил, как попыталось испуганно вытянуться пышное лицо товарища старшего прапорщика, и как интеллигент удивленно вскинул брови, но тут физик страшно захрипел, царапая ногтями по столу, снес чью-то кружку с пивом на пол и вслед за ней грузно ухнул всем телом вбок. С костяным стуком ударилась о цемент голова и физик замер под ногами ошарашенных собеседников.
Первым пришел в себя интеллигент. Он подскочил к окну раздачи, откуда уже удивленно таращилась продавщица в белом узорчатом чепчике, и крикнул:
— Скорую! Плохо ему! — и тут же вернулся обратно.
Зароков, словно зритель в кино, не шевелясь, смотрел, как брючина физика темнеет, пропитываясь разлитым по полу пивом, как, осторожно отталкивая в сторону валяющуюся кружку, приседает рядышком с ним Матвеич, с любопытством и страхом вглядываясь в запрокинутое лицо, как товарищ старший прапорщик, уже справившийся с собой, смотрит сверху вниз, как бы всем своим видом говоря: «Я вас предупреждал!». Глухо доносился из подсобки голос продавщицы: «Алло! Скорая? Человек упал! Что?..» Интеллигент, отпихнув Матвеича, расстегивал пальто физика и ослаблял галстук, и тут же с видимым облегчением радостно сказал:
— Дышит!
Зароков пришел в себя, посмотрел на пиво на дне своей кружки, осторожно обошел наконец-то переставших спорить людей и вышел на улицу. Настроение было испорчено.
Свернув с дороги, он двинулся через дворы — так было быстрей.
В универсаме тоже было малолюдно. Зароков, не торопясь, прошелся по рядам, заглядывая на полки и в корыта холодильников. Ему повезло: как раз выкинули «докторскую» и он взял аж килограмм. Это была удача, у Зарокова поднялось настроение, и он даже еще раз сделал один круг по залу, размышляя, что бы взять такое еще. Однако больше брать было действительно нечего. Он расплатился с еще веселой, по раннему времени, продавщицей на кассе, рассовал продукты по двум авоськам и вышел на улицу.
Идти обратно через дворы не хотелось. Вообще говоря, к дому от универсама можно было добраться двумя одинаковыми по длине путями. Обычно Зароков шел по улице Ленина налево, потом снова поворачивал налево и вдоль парка доходил до своей девятиэтажки. Можно было пойти направо, и, не доходя до площади с выкрашенным бронзовой краской Ильичом посередине, свернуть направо же. Там была улица с остатками деревни, из которой, по сути, и вырос теперешний Невединск, как из очаровательного карапуза вымахивает рябая дылда, готовая размножаться и жрать. Ее еще не успели переименовать в честь какого-нибудь пламенеющего соратника Вождя, и она звалась просто и даже обыкновенно Старой. Посреди улицы, само собой, пролегала асфальтовая дорога, справа стояли равнодушные блочные домища, а слева теснилось десятка полтора уцелевших пока деревянных изб, в верном окружении наивных дощатых заборов, огородов и сараюшек. Зароков любил иногда проходить именно здесь. Если не глядеть направо и не замечать над железными и черепичными крышами торчащих, и с каждым годом подкрадывающихся все ближе и ближе долговязых башенных кранов, похожих на охотящихся на лягушек цапель, создавалось впечатление, что идешь по самой обыкновенной деревеньке. За заборами взлаивали собаки, гремя своими цепями, и изредка орали петухи. На противоположной стороне улицы, у мрачно и недружелюбно уставившихся на классового недобитого врага домов из бетона, торчал чудом уцелевший колодец, у которого судачили о бытье бабы с ведрами и время от времени утоляли жажду и ностальгию прямо из мятого ведра граждане невединцы, пятная свои цивильные брюки и проливая на галстуки студеную и чистую пока воду. И тут же, разрушая ощущение деревни, сюда неумолимо доносился грохот проходящего неподалеку товарного состава, свист электрички, да и машины, проезжавшие по дороге совсем рядом, обдавали смрадом и ревом моторов. Сжимались тиски города и с каждым годом пропадали бесследно крайние домики, обретая, как каменные надгробия, возвышавшиеся над их прахом железобетонные муравейники. И сады, исчезали сады…
Зароков решительно повернул направо и пошел посмотреть на деревеньку.
Он понял, что это было ошибкой, лишь пройдя по деревенской улице добрую сотню метров. С противоположного края улицы до него донеслись крики. Остановившись, он сразу вспомнил целых три притаившихся на улице Ленина милицейских «уазика», которым он не придал значения. Зря не придал. Ждали они, конечно, именно то, что и создавало шум и крики, накатывающиеся теперь с того края улицы. Зароков обернулся назад, но понял, что вернуться уже не успеет. И как это я так оплошал, ведь стреляный уже воробей, подумал он и приготовился к неизбежному.
Он угодил на очередное побоище, традиционно время от времени учиняемое именно здесь. И как раз по этой причине Зароков не ходил по этой улице постоянно.
Шум приближался.
На этой улице городские неизменно и неустанно бились с кирпичным заводом — небольшим поселком в двух остановках на электричке отсюда. Извечный конфликт между городом и деревней, вызревающий в глупых подростковых умишках и выливающийся во взаимное рукоприкладство. Руками, однако, дело никогда не ограничивалось. Недаром заборы, отделяющие оставшиеся земельные наделы от улицы всегда были из новых досок (в отличие от всего остального, находящегося за заборами), а некоторые даже не крашеные. После очередного побоища заборы все равно приходилось ставить заново, поскольку если булыжник — оружие пролетариата, то дрын от забора — оружие прыщавых недорослей. Менты, конечно, поджидали именно этих поединщиков, надеясь, вероятно, что, добравшись до засады, те выдохнуться, подрастеряв боевой задор, и их будет легче брать голыми руками.
Побоище, по-видимому, уже близилось к завершению и Зарокову пришлось стать очевидцем позорного отступления одних и победной завершающей атаки других. Кто кем был в этот раз, пока было не ясно, зато Зароков понял одно — отступление неминуемо катилось в его сторону.
Один раз он уже имел неосторожность оказаться в гуще этих неприятных и даже опасных событий. Как и сейчас, он возвращался тогда из универсама, и все закончилось тем, что Зарокова уронили, отдавили руку и разбили банку со сметаной, перепачкав все продукты в сумке (в тот день продавали сметану, и ему даже пришлось вернуться домой за тарой). Все это было проделано с ним безо всякого злого умысла — просто не повезло ему подвернуться под горячую руку (и ногу, и что-то еще твердое и взъерошенное, чем обычно принято думать). В прошлый раз он больше переживал не за ушибленный бок и не за оттоптанную руку, а за испорченные продукты. Он тогда даже крепко всыпал кому-то, первому оказавшемуся поблизости и получил сдачи от другого. Отчетливо вспомнив все это, Зароков напряженно вглядывался в накатывавшуюся на него стихию и инстинктивно прижимал к себе обе свои драгоценные авоськи.
Молодые мускулистые и не очень тела докатились, наконец, до того места, где замер Зароков и принялись его огибать. Это был авангард отступления, здесь не дрались и только бежали, драпали, откатывались, уже даже не оборачиваясь на вопли тех, кому выпало замыкать колонну и испытать на своей шкуре известный, но несколько измененный тезис о том, что «последние станут первыми», принимая тумаки преследователей. Толпа была разновозрастной: были здесь и долговязые прыщавые старшеклассники, и нескладные подростки. Расхлюстанные, тяжело дышащие, потные, сжимающие в руках доски от забора и солдатские ремни с тяжелыми звездными бляхами. Они неслись мимо Зарокова, обдавая его тяжелыми запахами, и кто-то гаркнул прямо возле его уха:
— К парку, братва! Давай к парку!
Зароков понял, что роль побежденных досталась сегодня городским — они всегда отступали к парку. Он прижался к уцелевшему на этот раз у какого-то дома забору и увидел, как из-за углов, с улицы Ленина, выезжают желто-синие милицейские «уазики». Отступающие увидели их тоже, дрогнули на мгновение, кто-то заорал: «Менты!», и толпа, вместо того, чтобы повернуть, с удвоенной энергией продолжила свой бег, норовя проскочить засаду с ходу. Менты и не думали препятствовать им, следуя, очевидно, какому-то определенному плану. Толпа продолжала литься мимо Зарокова и вот, наконец, появились преследователи: тут и там раздавались теперь звонкие и тяжелые оплеухи, выписываемые на дорожку, загнанные и, наоборот, азартные вскрики, мат и отдельные возгласы:
— Ах, ты, с-с-с…
— М-мать!..
— Ливер, давай сюда!
— Н-н-а, н-н-а…
Возле головы Зарокова со свистом пронеслась, сверкнув на солнце золотой звездой, грозная бляха, рядом кто-то глухо крякнул и въехал в дрогнувший забор. Толпа продолжала течь мимо, топая множеством ног. «Сколько же их? — вяло подумал Зароков, осторожно озираясь. — Человек двести, что ли…»
Теперь кругом были в основном «кирпичи», сладостно метелившие одиноких городских. Вот звонко хрустнула доска, и еще один боец свалился на асфальт. И тут снова кто-то заорал: «Менты!», только теперь уже в стане преследователей. Толпа перестала течь, застыв.
— Сзади! Сзади они! — опять заорал тот же голос и сейчас же кто-то ответил, расставляя точки над «и»:
— Обложили, с-суки!
Зароков тоже увидел два милицейских «уаза» с той стороны улицы, куда он пока так и не дошел, и откуда появились обе воюющие стороны.
Драка разом прекратилась.
— Дальше! Дальше давай! — закричал кто-то совсем рядом с Зароковым. — Подбирать они будут! Бежим!..
Ах, вот оно что, подумал Зароков. Доблестные стражи порядка решили не утруждать себя наведением порядка, а попросту повязать отставших — ослабевших в беге и потрепанных в бою. Умно, с-сукины дети, умно. Но и дюже подло, однако…
«Уазики» уже подъехали почти вплотную к отступавшим теперь и «кирпичам», из дверей с надписью «милиция» полезли серые мундирчики, и толпа хлынула прочь, оставляя на асфальте и в пожухлой траве у заборов поверженных.
В прошлый раз никаких ментов поблизости не было, и теперь Зароков стал свидетелем их грамотных и циничных действий. Они выбирали тех, кто отстал от своих и не пострадал слишком сильно, охаживали его по бокам и тащили к машинам.
Зароков очнулся от ступора, оглядел себя, обнаружив, что совсем не пострадал и заметил лежавшего прямо возле него парня в порванной куртке. Тот лежал, привалившись плечами к забору, и был, похоже, без сознания. Зароков положил свои авоськи на траву и присел рядом.
— Эй, парень! Ты чего это, а? — он потряс его за плечо, но парень никак не отреагировал, уронив голову набок. Зароков ухватил парня за затылок и почувствовал тепло.
— Ах вы… звери…
Он беспомощно обернулся, и сипло крикнул ближайшему менту, деловито волокущего скрученного в дугу бойца:
— Эй! Тут раненый! Слышите?
— Тут все раненые, — скупо буркнул сержант, продолжая тащить свою добычу к «уазику». Зароков поднялся на ватных ногах.
— Вы что, чокнулись? У него голова разбита! Эй!
Сержант загрузил воина в зарешеченный зад «уазика», захлопнул дверцу и повернулся к Зарокову:
— Чего орешь? И до него дело дойдет.
— Да ему «скорая» нужна! — разозлившись, рявкнул Зароков. — Он же пацан совсем.
— Как драться, так ничего, а как ответ держать — «пацан совсем», — между делом ответил сержант, встряхивая очередного лежащего на асфальте бедолагу. Тот что-то мычал и держался за живот.
— Вставай, вставай, сейчас все пройдет, — злорадно сказал ему сержант и рывком поднял на ноги.
По улице уже никто не бежал, вся толпа давно скрылась где-то за углом. Теперь на опустевшей улице стояли все пять милицейских «уазиков», бродили менты и лежали то тут, то там десятка два человек. Некоторые совсем не шевелились. Зарокову стало жутко. В прошлый раз ему не довелось увидеть «куликово поле» после битвы: помятый, перемазанный сметаной и злой, он поскорей унес ноги.
Теперь Зароков подошел на дрожащих ногах к одному из неподвижно лежащих посреди дороги тел. Он наклонился и потрогал руку с разбитыми костяшками пальцев, напряженно всматриваясь в детское еще, но так непривычно сосредоточенное лицо. Парень недовольно открыл один глаз и прошипел:
— Отвали, чучело…
Зароков отпустил его и выпрямился.
Сунувшаяся из-за угла на улицу какая-то зеленая «Волга» нерешительно остановилась, затем поспешно развернулась и скрылась. Зароков посмотрел на парня с разбитой головой. Тот уже сидел, привалившись к забору, и вяло хрустел огурцом из авоськи Зарокова. Зароков подошел, на ходу вытирая окровавленную руку платком, и хмуро, стараясь не глядеть на парня, подобрал авоськи. Пробормотав напоследок: «Вашу мать…», он пошел дальше по злополучной улице. Навстречу ему проехала «скорая», потом еще одна.
Пройдя до середины улицы, Зароков увидел разобранный штакетник, напоминающий пустую пирамиду для хранения личного оружия, и бабу, озабоченно бродившую возле него, тихонько матерясь.
— Фашисты, ети вашу мать, — донеслось до него. На асфальте кое-где валялись штакетины от заборов, обрезок трубы, чья-то шапка с вышивкой «Спартак» и ботинок. Зароков плюнул и пошел быстрей. Улица еще не кончилась, сворачивать было рано, но он все-таки свернул наугад, прямиком между многоэтажных коробок, желая побыстрей оказаться дома. Зароков петлял по незнакомым и пустым дворам, пока на скамейке возле одного из подъездов не увидел человека. Подойдя чуть ближе, он вдруг узнал его. Это был Дым Белянович. И выглядел он сейчас как заправский профессор, эдакий типичный представитель из, так сказать, старой гвардии. Был он в безукоризненном бежевом плаще, из-под которого выглядывали ноги в идеально выглаженных серых брюках, руки чинно покоились на шикарной трости дорогого вида, которую он поставил перед собой, на седой благородной шевелюре восседала шляпа в тон плащу. Сейчас он был в небольших аккуратных очках, и сквозь них смотрели всепонимающие спокойные глаза, а седая бородка благодушно и приветливо кивала Зарокову — Дым Белянович здоровался. Зароков поздоровался в ответ и сел рядом.
— Что, Николай Иванович, угодили в мышеловку? — спросил Дым Белянович. Зароков поправил положенные рядом авоськи и кивнул:
— Да уж… Хорошо, цел остался.
Дым Белянович понимающе покачал головой.
Из недр панельного дома, возле которого они сидели, раздавались невнятные звуки баяна. Зароков опять вспомнил равнодушных ментов, собирающих свой урожай и парня с разбитой головой, безразлично хрустевшего огурцом. Он откинулся на спинку скамейки, и воззвал устало, и вовсе не ожидая ответа:
— Что им всем нужно? Для чего это все?
— Это котел, Николай Иванович. Растущая протоплазма буянит, требует нагрузок, острых переживаний, действия. У них чешутся растущие зубы и они грызут чужие ботинки. Ребенок писает в кроватку и получает синяки, делая первые шаги.
— Куда такие шаги их приведут?
Дым Белянович развел руками:
— Кого-то в следственный изолятор, кого-то в обсерваторию и Большой театр. Последних, конечно, будет гораздо меньше. Потому что они редко видят папу-читающего-книгу, а все больше папу-пьющего-водку и папу-бьющего-маму.
— Вот именно.
— Но вы знаете, люди, сами много читающие и ценящие классическую музыку, тоже нередко доходят до такого вот мордобоя, только масштабы этого мордобоя гораздо обширнее. Вам знакомо такое понятие как омницид?
— Всеобщее уничтожение человечества?
— Верно. Выходит, культура — это еще не панацея от дури. И одной красотой мир не спасти.
— Но что тогда люди делают не так? Почему происходит вот это все?
— Человек ищет свое место в этом мире, — как бы беспомощно развел руками Дым Белянович.
— Может, он не так это делает? И, кстати, что ему еще делать?
— Искать себя в этом мире.
— Не вижу разницы.
Дым Белянович закинул ногу на ногу и перехватил свою трость посередине, элегантно и непринужденно помахивая ею в воздухе:
— А вы посмотрите внимательнее. Место — где бы оно ни находилось — принято обустраивать. Для начала, скажем, поставить туда стул. Лучше, конечно, кресло. А еще лучше диван. Понимаете? Место расширяется. Вот уже необходимо что-то еще — телевизор. Шкаф. Гараж. И люди вокруг — если, конечно, они не залезают на ваше место своими локтями — нужны для того, чтобы на их фоне вы выглядели более выигрышно. А человеку, ищущему себя, много не нужно. Ему необходима только возможность двигаться, чтобы смотреть на мир и слушать, как его внутренняя сущность отзывается на увиденное им.
Зароков усмехнулся:
— Тогда получается, что цыгане — самый мудрый народ.
Дым Белянович хитро посмотрел на него поверх очков:
— Отчасти да. В конце концов, что вы о них знаете? В вашем распоряжении лишь горсть штампов — гадание, мошенничество, конокрадство. Цыганский барон. Песни под гитару. Табор, костер и цветастые юбки. Так? Но даже среди этого стандартного набора можно сразу заинтересоваться некоторыми вещами. Что такое гадание цыганки? А вдруг она действительно может видеть чужую судьбу? Случаи бывали. А песни? Людей своего общества, поющих под гитару, вы называете бардами. Почему же у цыган песни не могут быть такими же глубокими?
Зароков пожал плечами и промолчал.
— Вот видите. А вы говорите — цыгане. На Земле существует множество течений, неких сообществ, незаметных и закрытых, куда могут попасть очень немногие. Они мордобоем не занимаются.
— Это какие-то религии?
Дым Белянович неопределенно качнул головой:
— Не совсем. Хотя близко.
— А что же тогда делать обычным людям?
— Вариться в котле, — улыбнулся Дым Белянович. — И ни в коем случае никого никуда не тащить: ни в кутузку, ни в Большой театр. Но дорогу в оба этих места — показать.
Он легко, не по годам, поднялся со скамейки.
— Не принимайте все так близко к сердцу, Николай Иванович, — произнес он, шикарным жестом приподнял над благородными сединами шляпу и пошел куда-то по дорожке, обдав Зарокова смесью удивительных запахов, из которых ему удалось выделить лишь некий абсолютно незнакомый одеколон.
Зароков задумался, продолжая сидеть на скамейке. Однако глухо звучавший где-то баян подозрительно смолк, затем в доме кто-то зычно рявкнул: «Э, нет, свидетели нам не нужны!», стал нарастать непонятный шум, и не успел Зароков опомниться, как дверь подъезда распахнулась и на дорожку, возле которой он сидел, вывалилась целая толпа — мужчины в костюмах и галстуках и женщины в платьях и туфлях на шпильках. Прямо напротив скамейки с Зароковым остановились двое, обмотанные лентами с надписью «свидетель»: девица в неудержимо коротком платье и угловатый мужчина с черными усами. Они задрали головы и принялись орать в две глотки:
— Ди-ма! Жан-на! Ди-ма! Жан-на!
Толпа подхватила эту речевку и Зарокову на мгновение показалось, что он на стадионе, где болельщики ревут то ли «ди-на-мо», то ли «шай-бу». Спустя минуту яростных криков дверь подъезда отлетела в сторону, вынося наружу маленького потного толстяка в распахнутом пиджаке, пискнувшего: «Пр-рошу любить и…»
И тут сбоку неразборчиво грянул туш баян, а из подъезда вывалился тощий жених, похожий на сложенную гладильную доску, волочащий на руках дородную невесту, закутанную в меха поверх чего-то белого вперемежку с полупрозрачным. Жених коварно оступился, невеста завизжала, кто-то из толпы рванул на помощь. Молодуху подхватили, выбив из-под нее хрупкую конструкцию мужа, и торжественно водрузили на асфальт.
Зароков почувствовал себя очень неуютно и в тоске окинул взглядом путь к отступлению, нашаривая сбоку свои авоськи, но тут кто-то взвизгнул: «Плясовую!», баян хрюкнул, проглотив туш, и стал гнать из своих астматических недр нечто ядреное и быстрое. Толпа немедленно пришла в броуновское движение, по асфальту остервенело затопали каблуки и шпильки.
Зароков оказался в ловушке. Прямо напротив него ходила ходуном необъятная тетка с ярко накрашенным ртом. От нее, как от русской печи, пыхало жаром, вся она колыхалась как тесто и из глубокого декольте, небрежно зашторенного по бокам обшлагами легкого плаща, как из печных же глубин, норовили выскочить две огромные сдобные булки. Тетка игриво смотрела сверху вниз на Зарокова, отчаянно и дробно топая по асфальту, словно ей нестерпимо жгло подошвы. Зароков нервно сглотнул, разобрал, наконец, тесемки авосек и снялся со скамейки, стараясь вонзиться в открывшийся на секунду просвет между скачущим черным женихом и ногастой свидетельницей в зовущих вверх черных колготках, бившей чечетку, но неожиданно оказался прямо напротив жаркой тетки. Она схватила его за руки, легко вздернув обе авоськи на уровень плеч, и повлекла его куда-то вбок. Зароков дергал руками, не чувствуя тяжести авосек, стараясь вырваться, но игривая дама цепко держала его за запястья своим ядовитым маникюром и дышала в лицо салатом и водкой. Зароков собрался с силами, неистово рванул в сторону и вывалился из беснующейся толпы на волю, свернув на дорожку, тянущуюся вдоль дома. Тетка испустила какой-то хищный разочарованный рык, но Зароков, не оборачиваясь, уже торопливо шел прочь, выбирая нужное направление между теснившимися домами.

Засунув продукты в голодный холодильник, Зароков тяжело опустился на кухонный табурет и только сейчас вспомнил, что забыл зайти в «культтовары», чтобы купить батареек. Он обозвал себя вслух старым ослом, полез в карман и, вытащив оттуда маленький фонарик, посветил себе на ладонь. Ладно, пока можно обойтись… В магазин, находившийся возле интерната, где только и можно было раздобыть нужные батарейки, идти не хотелось категорически.
На душе было гадко, в ушах, как назойливая мелодия, завывал давешний баян, и топотала каблуками по затылку игривая тетка. Куда же от этого спрятаться, думал Зароков, куда деваться от них от всех с их порядком, с их бессмысленными драками, бездарными свадьбами и никудышными браками, пустыми головами и холодными душами с запахом салата и водки? Где то место, где солнце светит не только на небе, где если кто-то и нужен кому-то, то только не в качестве зеркала для самолюбования? И есть ли такое место вообще? А если нет, то должен же быть какой-то способ, чтобы превратить этот мир из пустого холодильника, где ярко горит лампочка во что-то живое и теплое, где происходит что-нибудь интересное и нужное всем и каждому, и не придется платить за это непомерную и страшную цену. А если этого способа нет, значит, все становится бессмысленным...
Зароков машинально посмотрел в окно, чтобы солнечный свет смыл с души вязкую муть и увидел Купол. И понял, куда он сейчас пойдет.
Выйдя на лестницу, он подумал, что батарейки можно попросить купить Василису.
В парке было тихо и только дойдя до стелы с взмывающим в небо штурмовиком «Ил-2», он вспомнил о городских обормотах, которые сегодня отступали именно сюда от теснивших их «кирпичей». Он стал настороженно озираться, но все было тихо. В парке никого не было, даже бабушек с внучатами и молодых мам с колясками. Наверное, лоботрясы все-таки побывали тут уже и рассеялись, подгоняемые противником, а заодно распугали мирных граждан.
Зароков пересек парк по знакомой дорожке, затем свернул в кусты, найдя нужную тропинку, и подошел к ограде, представлявшей собой в этой части парка обыкновенный щелястый забор. Нырнув в заветную дыру, Зароков миновал замусоренный тупик с железными облупившимися гаражами, где стоял вечный запах мочи и выбрался, наконец, на шоссе.
Это была окраина, здесь пахло лесом, который вплотную подступал к Куполу, и где стояли, будто разглядывая этакую небывальщину, заброшенная приземистая церковь со своей сестрой — долговязой колокольней. Зароков пропустил проехавший мимо него контейнеровоз, перешел шоссе и направился к колокольне.
Несколько лет назад, когда он еще служил в этой части, церковь с колокольней были видны над забором, к которому был прибит вечный транспарант «На защите Отечества», символизируя совсем не то, что хотел выразить с помощью него замполит. Теперь территория части изрядно расширилась, давая место Куполу, а забор стал выглядеть несерьезно, теряясь у его подножия.
…Отсюда, под толстыми рельсами вместо балок, на которых когда-то висели колокола, Купол был виден как на ладони. Был он похож на полуспущенный мяч, приникший смятым боком к земле и в остальном выглядевший по-прежнему круглым и тугим. Иногда Зароков мысленно приставлял к его макушке сообразную ему по величине ручку и тогда Купол напоминал ему гигантскую крышку для блюда под жаркое, каковой можно было с легкостью накрыть пару стадионов. С той стороны Купола, невидные отсюда, располагались выстроенные одновременно с ним два четырехэтажных корпуса, а здесь, среди едва начинающегося леса, ничто не подчеркивало его размеров, кроме того же забора и нескольких одиноких сосен. Строительные краны, долгое время торчащие то изнутри, то по бокам, убрали и увезли позавчера, и теперь нечему было подчеркнуть всю чудовищность его размеров. На синем фоне неба он равнодушно подставлял солнцу свои стальные бока, выкрашенные в глубокий коричневый цвет. Отсюда, с колокольни, отчетливо были видны стыки огромных ромбов, из которых Купол и был собран, как неведомая игрушка какого-то великана.
Зароков окинул взглядом ненавистное циклопическое сооружение, опоясанное ближе к верхушке рядом еле видных сейчас, но загоравшихся ближе к вечеру тревожным красным светом ламп, потом подошел к одной из стен, поддерживающий свод колокольни и нащупал веревку. Кряхтя, он стал подниматься вверх, перебирая веревку руками и шагая по стене. Забравшись в тесную нишу над звонницей, Зароков отдышался. Здесь было сумрачно, но нестрашно, сквозь щель в стене был хорошо виден Купол, а вот Зарокова увидеть снаружи было никак нельзя. Он порылся в углу и выволок из тайника брезентовый сверток. Положив его на пол, он развернул грубую ткань.
На сером брезенте лежал ручной гранатомет, новенький, выкрашенный светло-зеленой краской и готовый к применению. Зароков сел на брезент, положил на колени оружие и, как обычно, стал смотреть в дыру на Купол.

предыстория: В ЗАПАС

Через год после того, как Зароков, наконец, перебрался из вечного своего общежития в отдельную, хоть и однокомнатную квартиру, появилась возможность выйти на долгожданную пенсию. Столько радости, да еще сразу, бывало у него не часто. Сначала он наслаждался покоем: блаженно сидел дома, читал и дышал воздухом на балкончике. И отвыкал от казармы, построений, караулов и общежития с пчелиным гулом голосов в коридоре. Универсама тогда в Невединске еще не было, поэтому за продуктами Зароков ходил в небольшой магазин неподалеку. Когда он наведывался туда по вечерам (чего терпеть не мог), то еще издали его уныло приветствовали аж две светящиеся вывески «продукты», укрепленные с обеих сторон от угла, причем в одной из них, висящей слева, традиционно не горели буквы «про», а в другой, той, что справа, «ду». Поэтому светящееся чудо «дукты прокты», просуществовавшее без изменений целых полгода, стало главным и единственным названием магазина.
В доме из всех соседей он был знаком с капитаном Копейкиным, жившим этажом ниже, с которым служил в одной части и еще здоровался с девушкой, обладающей диковинным именем Василиса, обитавшей на одной с ним площадке. С Копейкиным, младше его на десять лет, они частенько собирались у Зарокова культурно «дерябнуть», поскольку жена капитана, Зинка, смотрела на это более чем отрицательно.
Дни и до его выхода на пенсию были одинаковы и серы, но если раньше вдали брезжила похожая на свет в конце тоннеля эта самая пенсия, то теперь, выйдя в отставку, Зароков не видел вдали ничего, ради чего стоило бы жить. И время, словно только и ждало этого его настроения, немедленно замедлило свой шаг, перейдя на усталое шарканье тапочек по полу, а иногда и вовсе останавливалось, и топталось вокруг него по паркету, и переминалось с ноги на ногу, и все никак не хотело двигаться дальше. И тогда, чтобы хоть как-то обмануть время, он стал не просто выпивать, а прямо-таки накачиваться прозрачным зельем до одури, в одиночку, как алкоголик, хотя никогда им не был и водку вообще не любил, отдавая предпочтение коньяку. К счастью, продлилось это недолго.
Как-то раз Зароков возвращался по своей любимой деревенской улочке из «дуктов проктов» с авоськой, где, помимо прочего, уже позвякивала купленная в винном на углу «Московская». Это было через неделю после того злосчастного случая, когда он был помят при очередном столкновении местных с «кирпичами» и теперь здесь можно было ходить спокойно, по меньшей мере, еще неделю. Настроение у него тогда было особенно мрачное, усугубляемое еще и наступившей необычайно рано осенью, которую он не выносил из-за неизбежной слякоти и мерзкого дождя. Немного подумав, он перешел через дорогу на ту сторону улицы, где стояли панельные коробки, и присел на скамеечку возле одного из подъездов. Окинув усталым взглядом верхушки яблонь и наличники в домах напротив, Зароков посмотрел в свою авоську, тяжело вздохнул и вынул «Московскую». Откупорив ее, он торопливо глотнул из горлышка, прикрыл крышкой и стал вдыхать сладковатый запах сжигаемых у кого-то на огороде листьев.
На улице появился старичок. Он поравнялся с Зароковым, свернул на дорожку подъезда и присел на другом конце скамейки. Был он одет в потертый старый костюмчик, висевший на нем мешком. Из-под пиджака, изрядно помятого, выглядывал теплый вязаный джемпер коричневого цвета и ворот клетчатой байковой рубашки. Возле правого лацкана пиджака топорщились тусклой мозаикой несколько орденских планок. Старичок был сед, но выглядел все еще крепким. «Принес его черт», — подумал про него Зароков, нерешительно вертя в руках бутылку. Пить при старичке, да еще из горлышка для него не представлялось возможным. Зарокову стало стыдно, но вместо того, чтобы убрать бутылку в авоську, он повернулся к старику и, протягивая ее, спросил:
— Будете?
Старичок хитро на него посмотрел, молча пересел ближе, достал из оттопыренного кармана красно-синий складной стаканчик, ловким движением привел его в боевую готовность и протянул к бутылке Зарокова. Зароков понимающе хмыкнул, отвинтил крышку и набулькал в стаканчик. Старичок выпил, глубоко вдохнул дым от горевших листьев и протянул стаканчик Зарокову. Тот повторил процедуру, вернул стаканчик старичку и с сомнением посмотрел на продукты в своей авоське. Помедлив, он достал оттуда плавленый сырок «Дружба» и протянул старичку. Тот мельком взглянул и отрицательно помотал головой. Тогда Зароков убрал его обратно в авоську и зачем-то представился:
— Николай Иванович.
Старичок странно на него посмотрел, словно раздумывая, стоит ли начинать разговор, и ответил:
— Дым.
— Что? — не понял Зароков и оглянулся на белесый след, поднимавшийся с чьего-то огорода.
— Меня зовут Дымом, — пояснил старичок. — Вообще-то, полное имя — Дымовей. Но Дым мне нравится больше.
Зароков с любопытством на него посмотрел.
— Эк вас. То есть… — он смутился и буркнул: — Извините. Никогда не слышал такого имени.
Старичок пожал плечами:
— Есть еще более странные имена. Например, Домна или Даздраперма.
— Как-как?
— Да-здравствует-первое-мая, сокращенно — Даздраперма.
— А-а… Кажется, слышал, — кивнул Зароков. — Жуть какая… — он спохватился: — Но у вас, по крайней мере, имя красивое. А отчество?
— Белянович. Дым Белянович, — и старичок слегка улыбнулся.
— Э-э… — Зароков снова смутился. — И как же, простите, звали вашего отца? Не пойму…
— Не трудитесь, — сказал старичок. — Это не по отцу. А вот мою матушку звали Беляна.
— Вот это да… — пробормотал Зароков, ошарашенно глядя на старичка. — Это что же… матчество, что ли, получается?
— Получается, — кивнул Дым Белянович.
— У вас в семье был матриархат?
Дым Белянович скромно улыбнулся, но ничего не ответил.
— А я вот мать совсем не помню. Да и отца тоже, — сказал Зароков.
— Теперь для вас важно не забыть самого себя, — произнес Дымовей. Зароков посмотрел на него внимательно. Его новый знакомый открыто встретил его взгляд и вдруг предложил:
— Хотите, я расскажу вам сказку?
— Вы сказочник? — Зарокову стало смешно.
— Нет. Но сказки знаю. Правда, это не совсем сказка. Скорее, легенда.
— Валяйте, — махнул рукой Зароков, и Дым Белянович начал рассказывать.

ЛЕГЕНДА О СЛЕЗАХ ДРАКОНА
Давным-давно в одной стране, где тень падает на землю чаще, чем дождь, а горы такие высокие, что никогда нельзя было сказать наверняка, облака они примеряют на свои головы или снег, объявился Дракон. И начали происходить с людьми в этой стране разные несчастья и неприятности (хотя, по правде говоря, и без того они были этими неприятностями богаты) — одни неприятности были большие и тяжелые, как обломки скал после обвала, а другие колкие и холодные как град с голубиное яйцо. То дом спалит Дракон, то корову себе на обед утащит, а то и убьет кого-нибудь недостаточно осторожного. Люди терпели, потому что боялись Дракона и никогда не осмеливались даже громко кричать в сторону его пещеры, где тот жил.
Но как-то раз пришел в ту страну знаменитый Воин, который способен был одной рукой приподнять землю, а другой опустить небо. И поклонились люди Воину, и сказали ему о своей беде, и посулили в обмен за жизнь Дракона целую реку, что спускается с самой высокой горы и впадает в самое глубокое озеро. И согласился Воин, и собрался в путь, на битву с Драконом.
Тяжек и долог был его поход к логову Дракона, как труд пахаря, сеющего свой хлеб, но которому еще предстоит жатва. И на седьмой день пути достиг он пещеры и воззвал к Дракону:
— Я призываю тебя, разоритель городов, похититель добра и душегуб, выходи со мной на честный бой!
И вышел из своей пещеры Дракон, и еще до того, как Воин обнажил свой всесокрушающий меч, начал говорить:
— Выслушай меня, храбрый Воин! То, что люди приписывают моим когтям, зубам и огненному дыханию, так же далеко от истины, как моя пещера и самый глубокий омут в реке, которую тебе посулили в награду.
— Уж не хочешь ли ты сказать, что бываешь сыт только горным эхом да густыми туманами? — рассмеявшись, спросил Воин.
— О нет, — отвечал Дракон. — Я рожден землей и водой, и небесными молниями, но питаюсь я не плотью, что ходит и дышит, но лишь людскими словами, что бросают они щедро на ветер, и ветры бережно приносят их мне; тем я и питаюсь, и большего не прошу.
— Поклянись в том, что это правда, своей Смертью! — воскликнул Воин.
— Клянусь, — сказал Дракон и коснулся своего носа кончиком хвоста — ибо всем известно, что Смерть всегда следует за нами, а у драконов сидит она на кончике хвоста.
Задумался Воин, и думал так долго, что тень успела обойти его вокруг. Вложил он свой меч в ножны и сказал Дракону:
— Ты прав. Люди бросают слова на ветер и сами никогда не принимают за правду то, чем она является, поэтому никогда они не поверят тому, что узнал я от тебя, и не оставят в покое твою жизнь. Я принесу им на кончике своего меча ложь о том, что убил тебя, но еще мне нужно что-то, что подкрепило бы мои слова.
— Я могу дать тебе единственное, что у меня есть — мои слезы, — ответил Дракон. — Стоит человеку выпить моих слез, как его радость оборачивается печалью, а печаль — радостью. Помнить нужно только одно: нельзя выпивать их слишком много, иначе они теряют это свое качество и могут превратиться в яд.
Так Воин и Дракон заключили соглашение, и Воин принес людям весть о смерти Дракона и его слезы.
И стали люди жить так же, как и прежде, но не на кого им теперь было перекладывать собственную вину, ибо поверили они лжи Воина о смерти Дракона. И стали они пить драконовы слезы, и радовались, если приходила печаль, и грустили, если наступала радость. Но лишь немногие из людей следовали напутствию, о котором сказал Дракон, остальные же не знали меры, и пили изрядно.
И пришла беда: все то, что до тех пор считали они грехом, стало казаться им благостью. И вину, что прежде приписывали Дракону, с радостью носили с собой, обращая ее в доблесть. Так вырубали древний бор, говоря, что он мешает пашне, а на самом деле продавали иноземцам, дающим за лес звонкие монеты. И старший брат шел войной на младшего, бедней и слабей себя, говоря, что теперь вотчина брата будет в надежных руках и не пропадет втуне, потому что принадлежит сильному. И убивали беззащитных и голодных, говоря, что эти люди не достойны жизни, раз не умеют противостоять нужде и смерти.
И увидел Воин все это, и ужаснулся деянию рук своих, и вновь отправился к пещере Дракона. И подойдя к логову, громко позвал своего сговорщика. И вышел на его зов Дракон. И сказал ему Воин:
— Ты, верно, и сам слышал, что творится там, внизу, где течет река, доставшаяся мне за страшную ложь, и где люди пьют твои слезы.
И ответил Дракон:
— Ветры исправно приносят мне мою пищу: я знаю, какие времена настали для людей. И теперь еды у меня стало во много крат больше прежнего, ибо люди говорить стали чаще и охотнее, чем делать дело.
— Мы не будем больше поить людей твоими слезами! — воскликнул Воин, на что Дракон печально ответил:
— Если бы причина постигших людей несчастий крылась в моих слезах, тогда мы могли бы им помочь. Вот только слезы здесь уже ни при чем. Все дело в людях. Они редко говорят то, что думают, но и своим словам не часто бывают хозяевами.
— Что это значит? — спросил Воин.
— Мои слезы подобно воде выносят на поверхность их сущность, спрятанную глубоко внутри. Они развязывают языки и освобождают от пут мысли, и человек становится тем, кем он всегда был, но даже не догадывался об этом. Но это происходит лишь с теми, кто знает свою меру. Тот же, кто выпьет больше, перестает быть и самим собой, и тем, кем он был раньше, и становится третьим — тем, кто лишь изредка подавал свой голос, а теперь заговорил в полную силу.
— Кто же этот третий? — спросил Воин.
— Тот, кто и есть настоящий дракон, но не брат мне, а враг — он-то и привел тебя когда-то сюда впервые. Ведь мои слезы вначале лекарство, затем эликсир, и уже потом — смертельный яд.
— Но почему же ты сразу мне об этом не сказал? — спросил Воин.
— Ты-истинный не услышал бы меня. Меня услышал бы лишь тот, первый, а вместе с ним и твой дракон, и уж он-то не пощадил бы тебя.
И упал на землю в ужасе Воин, ибо понял, что победить этого дракона не дано одному поединщику за всех — пусть даже и самому лучшему. Одолеть этого дракона, подающего свой лживый голос, способен лишь тот, в ком этот дракон живет — одолеть, выйдя с ним один на один.

Дым Белянович замолчал, а Зароков еще с минуту сидел молча и не смел поднять головы, рассеянно болтая водку в бутылке. Потом он осторожно посмотрел на старичка. Тот как ни в чем не бывало блаженно щурился на продравшееся сквозь серую ветошь туч солнце.
— Да вы просто былинный сказитель, — пробормотал, наконец, Зароков. Дым Белянович ничего на это не ответил, а поднялся со скамейки и сказал:
— До свиданьица, Николай Иванович, — и пошел туда, куда до этого, вероятно, и направлялся. Зароков ничего не сказал ему на прощание, и продолжал вертеть в руках бутылку «Московской».
Добравшись тогда до дома, он больше так и не притронулся к початой бутылке, а буквально на следующий день его случайная знакомая по редким парковым прогулкам Лариса Евгеньевна, оказавшаяся завучем одной из школ, предложила ему занять вакансию военрука. Зароков размышлял целый день и назавтра согласился.
Он жутко боялся первого своего урока по НВП, вспоминал фильм «Доживем до понедельника», настраивая себя на нужный лад сеятеля «разумного, доброго, вечного», тщательно штудировал некие учебные пособия, выданные ему Ларисой Евгеньевной, а прошло все на удивление легко, лоботрясы и не подумали сживать его со света и проверять на вшивость. Зароков быстро втянулся, и первое время даже получал удовольствие от работы: изящно шутил, рассказывая о том, как нужно ложиться во время ядерного взрыва, ободрял девушек, надевающих противогаз, и с наслаждением препарировал потертый автомат Калашникова. Одной из его учениц была Василиса из десятого класса, его соседка по площадке.
Военрука Николая Ивановича старшеклассники полюбили и наградили прозвищем Фонарь за его странную привычку — он постоянно носил в кармане небольшой фонарик. Василиса по-соседски часто забегала к Зарокову («Дядь-Коль, я в «дукты», тебе купить что-нибудь?») и постепенно они крепко сдружились. Поэтому, когда для Василисы отзвенел последний звонок, и она ушла из школы, устроившись в местный интернат для детей-инвалидов няней, на их отношения это никак не повлияло.
Впрочем, довольно быстро вернулось давно забытое ощущение обреченности, усиливаемое плакатами по гражданской обороне. Глядя на человека, грамотно лежащего ногами в сторону жуткого ядерного гриба, Зароков, как определил бы кто-нибудь, узнай об этом, слишком близко принимал все к сердцу и видел не просто учебное пособие, но обреченного несчастного человека, приговоренного к смерти. Зароков смотрел на людей в ОЗК, противогазах и без оных, добросовестно изображенных художником, и думал о том, что у каждого из них подразумевается наличие близких — жен, детей, отцов и матерей, которым была уготована смерть от лучевой болезни. И еще в этих его мыслях у них были дома, разносимые на тех же плакатах ударной волной в пыль. И человеку, покорно и умело лежащему ногами к вспышке, некуда больше было идти, и некого любить и прижимать к груди. И тоска эта, смертельная тоска вперемежку с ужасом, жившим уже глубоко в его душе, росла, наползала все ближе, как туман наползает утром на шоссе, слизывая его влажным молочным языком. А вокруг жили люди — настоящие, не с плакатов, но словно являющиеся предками тех, кто был изображен на этих плакатах. И жили они так, словно ничего такого, изображенного где-то там добросовестным художником и быть не могло, и жить им предстояло как минимум вечно, но совершенно не имели они никакого представления о том, что же в этой вечной жизни им следует делать. И продолжали они учиться чему-то бессмысленному (в том числе, как понарошку умирать), и ходили на свои работы и службы, и мучительно копили деньги на новые «стенки» и телевизоры. И ели, и пили пиво и чай, и совокуплялись, и рожали тех, кто продолжал старательно копировать их жизнь с одной лишь отличительной особенностью — в их жизни все, что делалось, получалось и изучалось, неизменно вырастало в количественном, ценовом и каком-либо ином эквиваленте.
К Зарокову вернулось то, чего он пытался забыть несколько лет подряд.
Он перестал шутить, стал угрюмым и необщительным: исключение составляла лишь Василиса, к которой он привязался как к другу. Но даже ей он не рассказывал ни про свои мрачные размышления, ни про Дыма Беляновича с его легендой.
Проработав в школе 2 года, Зароков уволился.

Капитан Копейкин, или попросту Мишка, продолжал регулярно забегать к Зарокову с известными предложениями. Однако Зароков был непреклонен и не притрагивался более ни к чему (даже к коньяку), делая исключения только для пива. Мишка обломался раз, другой, надувая и без того толстые губы, а потом стал поступать просто — приходя к Зарокову, он приносил для него бутылку пива, которое специально для такого случая покупал про запас, когда представлялся случай, а сам употреблял «белую».
Мишка был невысок, плотен и вид имел весьма потешный, напоминая всем своим знакомым хомяка. Хомяк этот, тем не менее, был шустр не по своему виду, и только что не сыпал искрами вокруг. Он пытался успеть везде и как настоящий хомяк, тащил в дом про запас всякую вещь, так или иначе лежавшую плохо. В части, где он служил, все — от солдат до командира полка — звали его Хомой по имени персонажа одного детского мультфильма. Мишка, если происходило это не за глаза, а в открытую (что случалось, впрочем, изредка и только среди офицеров), всегда жутко обижался, орал и смешил этим всех до колик, так как в ярости был смешон пуще прежнего. Остывал он, однако, довольно быстро. Сослуживцы — и, бывало, еще и сам Зароков, — подкалывали его также на предмет установления его национальности. Всем, конечно, было известно, что он истинный русич,